После этих слов Галия замолкла. Было видно, что говорить ей трудно, но она страстно желала высказаться.
– Мама, тебе плохо, ты устала? Может быть, отложим этот разговор до завтра?
– Нет, милая моя, я хочу сегодня закончить. Я решила всё закончить сегодня. Итак, принцип организации жизни в Смольном был построен на равноправии всех учащихся. Все мы жили общежитием, носили одинаковую униформу без излишеств, за исключением бант-кокард, которые давались за успехи в учёбе. Наше питание было весьма скромным, и ели мы все вместе в огромной зале, используемой ещё и для общих собраний. Все дни у нас были расписаны по минутам, и на развлечения не оставалось времени. Хотя казалось, что жили мы одной семьёй, но вместе с тем каждая девушка имела свой микромир, куда не пускала посторонних. Я точно знаю, что из 150 учащихся только мы с Курбановой были настоящими, искренними подругами, не имеющими секретов друг от друга. В свой мир мы не допускали никого другого. Когда нам исполнилось по шестнадцать, нам разрешили устраивать для себя чаепитие. Мы могли раз в день покупать на собственные средства чай и сладости. Родные присылали девушкам для этих целей небольшие деньги, которые мы прозвали чайными. У Курбановой всегда было достаточно чайных денег, чтобы купить не только тривиальные баранки с маком или медовые пряники с сахарной глазурью, но и настоящие французские эклеры и даже дорогущее итальянское тирамису.
За три месяца до нашего выпускного бала в Смольном институте для благородных девиц произошло чрезвычайное происшествие: у Невельской пропали чайные деньги. Эта новость со скоростью пули влетела в головы всех обитателей нашего заведения. Об этом говорили наши преподаватели и обслуживающий персонал. Об этом шушукались на каждом углу ученицы. Эта кошмарная новость грозила просочиться на улицы Санкт-Петербурга. Были отменены все занятия, и нас собрали в общую залу, посередине которой с траурно-каменным лицом прохаживалась гофмейстерина института мадам Штакельберг. Когда все расселись, она начала говорить сначала медленно и тихо, но постепенно, уже не сдерживая гнева, всё громче и громче и, наконец, перешла на неподобающий поросячий визг капризной истерички. Она кричала о позоре, который лёг на безупречную репутацию Смольного, и о том, чтобы виновная добровольно вышла и, прося прощения, раскаялась в содеянном, ибо покаяние делает свершённый грех ненавистным для грешника и потому может быть прощён. Если она этого не сделает, тогда грех без покаяния умножится, и до конца жизни её будет мучить совесть, поскольку от Бога нет секретов. Мадам Штакельберг закончила своё выступление и села. В зале после подавляющего нас визга мадам гофмейстерины воцарилась гробовая тишина. Мы сидели, опустив головы, стараясь не смотреть по сторонам. Так продолжалось не менее получаса, и вдруг встаёт Курбанова и говорит, что это сделала она. Сначала я не поняла, что произошло. Мне показалось, что моя подруга встала, чтобы что-то спросить у мадам гофмейстерины. Но Курбанова громко повторила свои невозможные слова: «Я УКРАЛА». Неведомая сила вырвала меня с кресла, я только успела крикнуть: «Украсть – это невозможно! Как ты могла так поступить? Ты убила меня…» В этот момент небеса разверзлись, и в меня ударила молния.
Я очнулась в институтском лазарете лишь на второй день после этих событий. Потом впала в глубокую депрессию, которая длилась почти две недели. Диагноз, который поставила мне наш институтский врач доктор Яковлева, был: «психосоматическое расстройство, полученное в результате эмоционального стресса». Правда, я до сих пор не очень понимаю, что это означает, но тогда меня больше интересовало, что происходило в дни моего беспамятства. Людмила Никандровна мне рассказала, что после признания Курбановой в совершённом ею злодеянии «сорвавшиеся с цепи» подруги-смолянки в сто пятьдесят глоток вылили на «гадину», «уродку», «воровку», «мерзкую дрянь», «басурманскую шлюху» и прочее, прочее – столько гадостей, сколько можно было в каждодневной зависти к ней накопить за двенадцать лет совместного проживания. Мадам Штакельберг спешно отправила потерявшую сознание Зайниеву в лазарет. Потом, приняв подобающую позу, копируя памятник императрице Екатерине II перед Александринским театром, красная, как рак, поджав губы, молча слушала «товарищескую критику» девушек-одноклассниц в адрес выявленной воровки. Когда ушат грязи, вылитый на Курбанову, был исчерпан, она объявила своё решение: «Согласно традициям Смольного института, сегодня к обеду Курбанову поставят к позорному столбу в обеденной зале. С неё публично будет снят и водружён на голову передник. Кроме того, на её голову будет водружён рваный чулок. В таком виде Курбанова останется стоять на всеобщее презрение всё обеденное время, которое сегодня продлевается на тридцать минут. С завтрашнего дня она будет с позором отчислена из института». Как было сказано, так и было сделано. Последний раз видели Курбанову утром следующего дня садящейся в пролётку с небольшим чемоданчиком и связкой книг в руках. Больше её никто из одноклассниц никогда не встречал. Позже стало известно, что гофмейстерине Смольного этого показалось мало, и она решилась на небывалую гнусную подлость, рассказав в интервью двум солидным столичным газетам «Голос» и «Неделя» о случае кражи в стенах института для благородных девиц. Имя студентки Курбановой, а заодно и имя её отца Курбан-хана Кашгарии полоскали в светских салонах более недели. Конечно, эта новость быстрее молнии донеслась до Курбан-хана Кашгарии, отрезая пути к встрече Курбановой с её родными и близкими.
Подготовка к предстоящему выпускному балу и сам бал полностью заслонили печальный инцидент с Курбановой. Для всех, но не для меня. Во мне что-то перевернулось или, вернее сказать, во мне что-то безвозвратно исчезло. Я искала и не могла найти, что именно. Однажды я вдруг поняла: во мне исчезло чувство защищённости. Я стала чувствовать себя среди людей, словно голая на площади. Курбанова своим искренним отношением ко мне, своей невероятной духовной силой, присущей восточной женщине, обеспечивала мне абсолютную защиту от внешней агрессии, которую я заметила только тогда, когда её не стало. Что имеем – не храним, потерявши – плачем. Я пыталась найти причину этого поступка Курбановой, о котором она сама публично заявила. Обычно причиной кражи денег бывают именно деньги, ради которых человек идёт на кражу. Но Курбанова никогда не нуждалась в деньгах. Более того, я сама видела однажды, с каким интересом она наблюдала за «породистыми» и, вероятно, небедными одноклассницами из звонких европейских фамилий, которые «как с голодного края свалились», расталкивая друг друга и ругаясь, хватали немытыми руками эклеры и дорогущие тирамису, купленные на её чайные деньги, и запихивали в свои перепачканные кремом рты. На следующий день она купила ещё больше сладостей, но в этот раз недорогих и вновь пригласила желающих на чаепитие, чтобы увидеть настоящий жор тривиальных дармовых пряников. Курбанова смотрела на всё это, делая для себя какой-то вывод. Нет, деньги её не интересовали. Тогда почему она украла эти проклятые деньги? Здесь что-то не так. Я должна была поговорить с ней об этом поступке. Я единственная, кто не должен был судить её за эту кражу, не поняв мотива. Курбанова, давшая мне так много тепла и любви, могла бы рассчитывать если не на оправдание своего греховного поступка, то хотя бы на каплю милосердия с моей стороны, ведь милосердие – это, прежде всего, духовная поддержка ближнего, которая проявляется в неосуждении его. Это так просто – проявить милосердие к человеку. Чем же была затуманена моя душа в этот момент, когда я безоговорочно соглашалась с мнением общества, что она воровка? Будь проклята эта стадная солидарность, которая, как Лернейская гидра, пожирает стремящиеся к свободе души. Курбанова рассчитывала на меня, а я была первая, кто её осудил, не разобравшись в причинах. Я подло предала её, встав на сторону людей без чести, которых сама презирала. Мне захотелось её найти, поговорить, покаяться за свои слова в её адрес и вымолить у неё прощение. Чтобы навсегда запомнить этот урок, я триста раз от руки переписала строчку притчи Соломона из Ветхого Завета: «Прикрывающий проступок ищет любви; а кто снова напоминает о нём, тот удаляет друга».