Мне так хотелось отвесить Луи добродушный подзатыльник. Быть может, он бы почувствовал лёгкий холодок на шее?
— Не мешай ему, — сказала Виттория. — Он искренне тебе благоволил.
Моего подопечного, как ни странно, похоронили рядом не со мной, а с родным отцом. Это тоже было прихотью Луи де Бомона.
Впрочем, я не возражал. Я прекрасно понимал, как мало значит пространство в том мире, в который мы перешли. Мы передвигались без труда сквозь пространство. Я обнаружил, что мог находиться в нескольких местах одновременно. Я потерял счёт времени. Кажется, Виттория сказала, что у нас было девять дней. Сколько у нас оставалось в запасе? Не покидая Париж, я заглянул в Реймсский собор.
Пьер де Лаваль, бледный и осунувшийся, вяло давал распоряжения причетникам.
— За упокой души архиепископа Жозасского, — я расслышал его слова.
Рядом с ним стоял хмурый темноволосый подросток.
— Сын мой, — обратился к нему Лаваль, когда они остались наедине, — ты всегда подбираешь самое неподходящее время, чтобы предъявить свои претензии. Неужели ты не видишь, что я в глубоком трауре по близкому другу?
— Ваше Превосходительство, — отвечал юнец язвительно, — не секрет, что Вы найдёте любую отговорку, придумаете самое страшное горе, лишь бы избежать разговора со мной.
— О чём нам ещё говорить, Мишель? Разве это моя вина, что ты нигде не приживаешься? Чем тебе было плохо в Аррасе? У тебя была прекрасная работа под надзором лучшего мастера. Ещё несколько лет, и ты бы стал выдающимся стекольщиком. Но и этот шанс ты упустил.
— Теперь Вам некуда меня засунуть. Я путаюсь у Вас в ногах. Вас досадует то, что я не такой как Даниель, кроткий, покладистый Даниель, который довольствуется вашими подачками и визитами раз в полгода.
— Чего тебе не хватает? У тебя есть фамилия. Твоя мать замужем, весьма удачно, благодаря моему ходатайству. У тебя есть человек, которого ты можешь назвать отцом на людях и который не требует ни подчинения от тебя, ни верности от твоей матушки. О чём ты ещё можешь просить?
— Меня тошнит от всего этого!
— Ты приехал из Арраса чтобы мне это сказать? — Лаваль понимающе кивнул. — Ничего не поделаешь, сын мой. Таковы особенности нашей среды. Если тебе не нравятся наши обычаи, если тебя до такой степени возмущает лицемерие внутри церкви, то становись реформатором. Я не буду тебе мешать. Раз уж этого требует твоя совесть… Несомненно, тебе известно имя Яна Гуса. Помнишь, как закончилась его история? На костре. Быть может, тебе повезёт.
***
— Что ты думаешь по этому поводу, — спросил я Витторию, когда мы покинули Реймсский собор. — Я про реформацию. Думаешь, она действительно грядёт?
— Она уже началась, Клаудио. Нам ничего не остаётся делать, кроме как наблюдать.
— И сколько людей ещё сожгут?
Не знаю почему я обращался к Виттории с таким вопросами. Она продолжала казаться мне всеведущим существом.
— Пока люди живут во плоти, они найдут повод жечь друг друга. Резня не закончится с реформацией. Разве что с концом света.
***
Через мгновение мы оказались на балконе дома с колоннами. Госпожа Гонделорье изливала исповедь на склонённую белокурую голову дочери.
— Девочка моя, мне больно смотреть на тебя. Уже который день ты не выходишь из меланхолии. Твой жених здоров и бодр. Он часто навещает тебя. А цыганка… она исчезла. Её нет в Париже. Тучи рассеялись над твоей прелестной головкой.
— Не заговаривайте мне зубы, матушка. Мне известна, что есть некая тайна, связанная с нашей семьёй, которую Вы поведали покойному архидьякону Жозасскому. Как я выйду замуж, не узнав всей правды? Отец всегда был холоден со мной. А перед смертью, когда я сидела у его постели, он выдернул руку и сказал: «Ты мне не дочь.»
Госпожа Алоиза нервно рассмеялась, и смех её перешёл в кашель.
— Дитя моё, это был предсмертный бред. Нельзя обижаться на старого солдата.
— Напротив, матушка. Перед смертью у людей разум проясняется, и они говорят то, что не смели сказать при жизни. Так что же хотел сказать мне капитан де Гонделорье? Я получила от него фамилию и наследство.
— Разве этого мало?
— Немало. Пожалуй, слишком много. Чужое имя, чужое состояние лежит на мне тяжёлым бременем. Будто носишь одеяния с чужого плеча.
— Неблагодарная девчонка! — голос Алоизы дрогнул. — Знаешь ли ты, какой путь мне пришлось пройти, сколько раз пришлось поступиться гордостью, чтобы ты ни в чём не нуждалась?
— Матушка, архидьякон мёртв, — продолжала Флёр-де-Лис сквозь зубы. — Вам некому больше исповедоваться. Расскажите правду, и нам обеим станет легче. Назовите имя моего настоящего отца.
— Гильом Шартье! — выпалила Алоиза звонко. — Теперь ты довольна? Я была совсем девчонкой, дочерью мелкого чиновника, когда на меня положил глаз покойный епископ. Как я могла ему противиться? Знаешь ли ты, что бывает с девицами, которые перечат каноникам? Отец мой закрывал на всё глаза. Он видел в этом порочном союзе перспективу и не ошибся. Шартье оказался порядочным и взялся устроить мне семейную жизнь. Наигравшись, он обвенчал меня с бедным офицером по имени Гонделорье, которого ты называла отцом. Шартье покровительствовал ему, продвигал его военную карьеру в обмен за его молчание. Благодаря этому содружеству, ты самая завидная невеста в Париже. Надеюсь, моё откровение тебя удовлетворило.
Флёр-де-Лис подняла сухие глаза на мать. В них не было ни гнева, ни осуждения.
— Более чем. Двадцать два года я спала и наконец проснулась.
Бледно-розовые уста наследницы дрогнули в умиротворённой улыбке, которая не могла не взволновать её мать.
— О чём ты сейчас думаешь, дочь моя?
— О том, как рада будет настоятельница Шелльского монастыря моим деньгам.
***
Из шикарного особняка де Гонделорье, мы перенеслись в лачугу Фалурдель.
Старуха уже встала на ноги — недаром пословица гласит, что старое дерево скрипит век — и вернулась к своей прялке. Напротив неё сидела Пакетта Гиберто.
— Ты всё ещё здесь, — бурчала старая сводня. — Когда ты наконец уедешь в Реймс?
— Совсем скоро, матушка, — отвечала Пакетта. — Теперь меня в Париже ничего не держит. Милый моему сердцу человек отошёл в другой мир.
Фалурдель, очевидно, хотела плюнуть, но из её пересохшего беззубого рта вырвался фыркающий звук, похожий на шипение кошки.
— Я первой увидела его тело на Гревской площади, — продолжала Пакетта, ничуть не смущённая враждебным настроем собеседницы. — Смотри, что я нашла у него в руке. Он сжимал бесовский амулет, который цыганка носила на груди.
Она показала старухе ладанку, обтянутую зелёным шёлком. Фалурдель даже не посмотрела в её сторону.
— Убери эту мерзость. Из-за этой гадкой девчонки меня поколотила стража. Рука до сих пор болит перед дождём.
— Матушка, не серчайте. Девчонка давно покинула Париж — если только её не поймали солдаты. Я не буду Вам больше докучать. Я хотела открыть ладанку при Вас. Мне одной боязно. Вдруг…
— Боишься, что из неё выпрыгнет бес?
Пакетта ответила неуклюжим, полудетским смешком. Фалурдель продолжала прясть и бурчать себе под нос. Её бормотание прервал пронзительный крик, вырвавшийся из груди бывшей затворницы.
У неё на коленях лежал крошечный розовый башмачок, точь в точь как тот, который она поливала слезами на протяжении пятнадцати лет.
— Да что с тобой, дурёха? — спросила Фалурдель. — Что ты нашла в этом зелёном мешке? Похлеще беса, да?
Значит, вот какое откровение ждало Пакетту. Осколки мозаики начали сходиться.
***
У обезьянки, облачённой в крошечный парчовый камзол, слезились глаза и лезла шерсть. Однако, плачевное состояние животного не слишком тревожило хозяев. Всё внимание бродячих артистов было сосредоточено на девушке, спящей в глубине кибитки. Мелкие языки угасающего костра освещали её смуглое лицо и блестящие чёрные волосы.
— Повезло нам, — говорил пожилой фигляр. — Как раз не хватало египтянки для представлений. У Жака зоркий глаз. Разглядеть создание в чёрном плаще в кромешной тьме.