На море шторма нет.
Высок прилив, луна меж побережий
Царит. На берегу французском свет.
Вот и погас… Утёсы Англии стоят
В притихшей бухте – высоки, черны.
Он зовет молодую жену подойти к окну, вместе с ним насладиться свежестью ночного воздуха и полюбоваться волнами, бьющимися о берег:
Взгляни в окно: там ночь и ветер свежий!
У длинной ленты вспененной волны,
Где море с лунной, бежевой землёй
Смыкается, всё скрежетом полно.
Ты слышишь, волны гальку и берут,
И рассыпают вновь – за слоем слой.
Начнут, потянут и отпустят вдруг
С протяжным стоном, оставляя тут
Печали вечный звук.
Этот же звук, вспоминает он, описал много веков назад Софокл в «Антигоне» – и «решил, что с ним сравнится лишь одно тягучее людское горе». Арнольда этот звук тоже наводит на невеселые мысли, – но другие, созвучные его веку. Для Арнольда отлив – печальная метафора христианской веры, что понемногу уходит из мира, оставляя за собой нагие берега.
Было время, вспоминает он с грустью, когда мир сладко нежился в объятиях веры:
Да, Веры Море
Когда-то было полно, сплетено
Чудесным поясом у берега земли.
Но и это море сейчас отступает, и мы слышим «тягучий рев», с которым оно покидает берега нашей жизни:
Но слышно мне сейчас,
Как отступает и ревёт оно
В тягучем споре
С полночным ветром, как за часом час
Лишь галька мира шелестит вдали.
Образованный современный человек, говорит Арнольд, уже не может найти утешения в религии, в присутствии всемогущего и любящего божества, в искуплении, принесенном нам Сыном Божиим, который пришел в мир спасти заблудших овец и вернуть их домой. Христианская вера уходит, оставляя за собой пустоту – хаос, пугающий провал во тьму, лишь отчасти заполненный присутствием близких: людей, которых мы любим, которыми дорожим, людей, готовых разделить с нами боль, тревоги и неустойчивость жизни. Об этом – последние строки стихотворения:
Любимая, так будем же верны
Друг другу! В этот мир, что мнится нам
Прекрасной сказкой, преданной мечтам,
Созданьем обновленья и весны,
Не входят ни любовь, ни свет, ничьи
Надежды, ни покой, ни боли облегченье.
Мы здесь как на темнеющей арене,
Где всё смешалось: жертвы, палачи,
Где армии невежд гремят в ночи.
Со всех сторон обступает нас темный хаотический мир, полный смятения и ужаса – мир армий, сражающихся в ночи, мир без радости, без спокойствия, без уверенности в будущем. Что остается нам в этой пустоте? Лишь другие люди – друзья, близкие, любимые. «Любимая, так будем же верны друг другу!»
«Берег Дувра», как и другие стихи этой эпохи, в студенческие годы находил в моем сердце глубокий отклик, поскольку сам я в то время переживал свой личный «девятнадцатый век». В ходе гуманитарного образования я получал сведения и из геологии и биологии, и из философии, и из истории интеллектуальных поисков, изучал науку критического мышления – и все это ставило перед моей верой такие же проблемы, с какими сталкивались современники Арнольда. Меня тоже одолевали сомнения – и я, как и они, не знал покоя.
Теперь, сорок лет спустя, я вижу борения XIX века уже по-иному. Уже не переживаю их лично, как христианин, – скорее смотрю отстраненно, как историк религии. Сам я больше не стою на морском берегу; но сочувствую тем, кто борется с сомнениями, у кого уходит почва из-под ног, кому приходится пересматривать свою веру или даже от нее отказываться, – не только в новое время, но и на всем протяжении истории человечества.
Христианская революция
В первые четыре столетия христианства религии Римской империи оказались под ударом со стороны приверженцев новой веры, заявляющих, что истинной религией можно считать лишь поклонение богу Иисусу. Распространяясь, христианство уничтожало на своем пути прочие религии – религии, существовавшие тысячелетиями, которые все и везде считали благими и истинными. Но христиане настаивали, что это религии ложные и злые. Для тех, кто был не готов с этим согласиться – или просто не знал, во что теперь верить, – переход в новую эпоху был не менее мучителен, чем для викторианцев, живших много веков спустя.
Христианская революция оказалась куда более массовой, а результат ее – куда более долговечным, чем контрреволюция скептицизма, поднявшего голову в XIX веке. Многие викторианцы испытывали серьезнейшие сомнения или вовсе оставляли веру, – однако христианская традиция не исчезла. В мире по-прежнему два миллиарда христиан. В древности же, когда христианство овладело Римской империей, остатки язычества превратились в разрозненные и малочисленные островки, всеми вокруг воспринимаемые как «остатки древних суеверий».
Победа христианства в древности привела к величайшему культурному преображению, какое когда-либо видел мир. Вся история поздней Античности без этого была бы совершенно не такой, какой мы ее знаем. У нас не было бы ни Средних веков, ни Реформации, ни Возрождения, ни Нового времени – такого, какое нам известно. Не было бы ни Мэтью Арнольда, ни других викторианских поэтов. Да и прочих наших классических авторов: ни Мильтона, ни Шекспира, ни Чосера. Не было бы величайших художников: Микеланджело, Леонардо да Винчи, Рембрандта. И композиторов: Моцарта, Генделя, Баха. Несомненно, на их место пришли бы другие Моцарты, Микеланджело и Гендели – и невозможно сказать, лучше это было бы или хуже. Но факт, что весь наш мир был бы невероятно, непредставимо иным.
Покорив римский мир, а затем и весь Запад, христианство не только положило начало необъятно огромному, внушающему благоговейный трепет собранию культурных ценностей, оно изменило и сам взгляд людей на мир и на образ их жизни в мире. Современная этика, ценности, нравственные проблемы – все испытало на себе влияние христианской традиции, которое невозможно переоценить. Верно это почти для всех, кто живет на Западе, независимо от того, исповедуют ли они христианство, какую-либо иную религиозную традицию или вовсе никакой.
Победа христианства в древности привела к величайшему культурному преображению, какое когда-либо видел мир.
До победы христианства Римская империя была феноменально разнообразна, однако все ее обитатели разделяли определенную культурную и этическую ориентацию. Если попробовать охарактеризовать всю общественную, политическую и личную этику того времени одним словом, это будет слово «господство».
В культуре господства предполагается, что сильные навязывают свою волю тем, кто слабее. Правители господствуют над своими подданными, патроны – над клиентами, хозяева – над рабами, мужья – над женами. Это была не циничная идеология власть имущих, не оправдание сознательного угнетения и жестокости – нет, так виделся людям тысячелетний порядок вещей, и этот порядок принимали все, в том числе и сами слабые и угнетенные.