– А знаешь, я было испугался, – признался он Окурку. – Захожу в кочегарку – тихо, и вдруг как застонет кто-то из-за печки. Подошел – Бутыла. Тоже бич, навроде тебя, как напьется, так домой не идет, у своих печей долбаных отсыпается. Лежит, ну мертвяк краше, челюсть откатил – сопит. Потрогал я его, потолкал – мертвяк и есть, они вчера на станции «БФ» покупали в хозмаге, вот его и склеило.
– А деньги-то, ты говорил, оставил? – нетерпеливо перебил Окурок.
– Деньги, не боись, деньги, как в банке, шеф порядок любит. – Вовчик достал из кармана мятую пачку, и при свете фонарика быстро разметал ее на две кучки – по пять сотен, как сговаривались.
Окурок тут же пересчитал долю и запрятал куда-то на теле, в ему одному ведомый закуток.
– Как уйду, деньги перепрячь, – наказал Вовчик, небрежно сгребая бумажки. – А сейчас – давай за удачу.
Он свинтил голову бутылке, оказавшейся в целлофановом пакете, большим рыборазделочным ножом накромсал луковицу и хлеб и разлил водку по кружкам.
– Ну, давай. – Вовчик опрокинул кружку, крякнул и захрустел луковицей. Зажевав, он вынул из мешка непочатую бутылку и поставил ее на стол.
– Держи, халява, это тебе с барского стола, и чтоб как уговаривались – две недели никуда. Бичуй, как бичевал, бутылки собирай, а ноги не дай Бог сделаешь – из-под земли выну.
Он взял ржавый ножик и картинно воткнул его в стол.
– Смотри же, – напомнил еще раз от двери.
– О говореном говорить не будем, – вяло откликнулся Окурок. Он уже захмелел и, казалось, погрузился в свои бродяжьи думы.
– Гляди, я днем зайду, проверю – чтоб здесь был, а потянут – сам знаешь, что сказать. Они на туристов подумают – не дорос ты вроде до Николиных досок.
Вовчик вышел из фургона и зашагал к реке, к Колькиной лодке. Петр и Павел – рыбацкий день, и времени до праздника оставалось достаточно, а уж там он своего не упустит, к восьми самое позднее и подкатит. Но сейчас он спешил к Маруське, та, верно, заждалась – обещался ведь ей прийти. Вот и придет, и выложит ей полторы тысячи кровные, и схоронит их баба, и поедут они потом в Баргузин, подальше от проклятого сиволапого Поозерья.
Он оттолкался шестом от берега, погреб немного веслом, чтоб не наводить шороху в деревне, и уже на фарватере запустил мотор. От толчка Вовчика кинуло в корму, лодка заплясала, но он уверенно навел ее на цель – на Цыганскую слободу, где ждала его Маруська и всего небось уже в сердцах изматерила.
– Ниче, то-то обрадуется, – сказал себе под нос Вовчик и хмыкнул довольно в отпущенные для форсу щетинистые сивые усы.
Окурок тем временем очнулся от раздумий, куда-то сбегал ненадолго, видно, прятал в заранее подготовленное местечко большие свои деньги, и, вернувшись, откупорил бутылку, и разом отмахнул половину, а другую, запечатав, припрятал на утро в сене и, ни на что уже не глядя, повалился на лежак и уснул.
Ночь меж тем только готовилась отступать. Тучи по-прежнему висели над землей. Где-то в Слободке прокричал первый, шальной петух. Ветерок нагнал туману, и, окутанный им, утонул фургончик, слился с дамбой, словно и не было его.
3
Серега проснулся среди ночи от кошмара – снились иконы, две проклятые иконы, за которыми он и ехал в Старгород. В общем вагоне было душно, пьяный сосед, свесив ногу с полки храпел так, что было не до сна. Он вышел в тамбур, закурил. Поглядел в темень за окном, послушал тарахтенье колес – послушал и помотался вместе с ними: вправо-влево-вправо-влево-вправо-влево. Кривая нога словно была создана для качки – держала тело, лишь особо сильные рывки заставляли вскидывать руки и отжиматься на стенках, и только колеса противно тянули, как Сенька – «Ма-ма-ма-маа-маа», трясло нутро, и Сенька вставал перед глазами.
…Сенька – двоюродный брат, сын тети Сони, был двумя годами старше Сереги. Он носил настоящий «парабеллум», правда без обоймы, но найти такой никому еще не удавалось. Простого оружия в лесу была прорва – заржавленное, с заклинившими затворами, оно, как и прочие военные железки, служило надежной подкормкой – раз, два раза в неделю приезжал на телеге Цыган, забирал железо и давал взамен сладкие, посыпанные настоящим сахаром подушечки с кислым вареньем внутри – большую по тем временам роскошь.
На них играли в секу самодельными картами, и Сенька, самый удачливый, всегда выигрывал. Но долго жмотничать он не умел, раздавал награбленное назад, и они опять играли или догрызали конфетки и отправлялись на новые поиски – Цыган наезжал бесперебойно.
В лес, правда, отваживались ходить только старшие близнецы Железновы – Колька с Витькой да бесстрашный Сенька – в лесу легко было напороться на мину. Серега собирал железо по обочинам, а потому приносил меньше всех, боялся. Боялся и не скрывал этого.
Труслив он был с рождения – к отцу в сойму его, было, силком не затащишь, и хотя он умел плавать, но купался редко и всегда отдельно от других мальчишек. Он по-своему любил Озеро – днями пролеживал в траве за деревней, следил за полетом шмелей или, подкравшись в камышах к уткам, мог бессчетное время простоять в воде, наблюдая за их кормежкой, и тихо, не вспугнув птиц, уходил, весь синий, промокший и довольный. Птицы были его тайной страстью – одному Вовке он открылся, признался, что понимает их нехитрый язык, понимает с самого, наверное, рождения, когда, лежа в старой карнауховской колыбели и разглядывая вырезанную на спинке тетерку-берегиню, даже с ней умудрялся разговаривать на непонятном взрослым языке.
– И что он лопочет? – изумлялся отец. – Зинка, может, он у нас немтырь? Парню два года с половиной, а он «папа-мама» не скажет – стрекочет себе по-птичьему.
– Ты бы пил больше, – огрызалась мать. – Говорят, с этой водки более всего дети страдают.
Она брала Серегу на руки и убаюкивала. Он засыпал, и во сне видел свою тетерочку, и с ней разговаривал, разговаривал…
Первое его слово было: «Чайки!» Мать вывела его на берег, и он, увидав кружившихся у подходящих к берегу сойм озерных побирушек, потянулся ручонкой и сказал громко и внятно: «Чайки!» Мать чуть на землю не села от испуга. С того дня он начал говорить сразу фразами, легко, ведь слова давно в нем сидели, он только ленился их произносить. Куда как приятней было кричать по-птичьему, передразнивать сороку, пугать до смерти кур или подзывать озерных чаек. С ними он легко сдружился и, когда никто не видел, подзывал их, и птицы слетались, садились на песок, глядели сперва недоверчиво, но бочком, бочком подбирались к мальчишке, давали себя гладить, брали рыбу, что он таскал для них из рыбацких ящиков.
Раз, правда, ему досталось – дед Алексей Платонович, всегда к нему добрый, застал Серегу с чайками и почему-то отчитал. Дед тогда заругался, сказал, что чайки – дуры, попрошайки и кормить их – пустое дело, что воду в песок лить, взял его за руку, отвел к себе в избушку, посадил слушать Библию.
Только Сенька один его понимал и даже завидовал его умению. С Сенькой они ходили глядеть птиц, и тогда Серега преображался, начинал командовать, даже ругался, если брат полз слишком громко, слишком хрустко ступал, и они замирали на опушке или на бережку, и Сенька шепотом спрашивал: «А что он сказал? А что она ответила?» И Серега переводил. Это и была их совместная тайна.
И вот однажды они забрались в Никольский карьер к ласточкам. Птицы облюбовали глинистый обрыв, нарыли в нем нор и сновали взад-вперед, прилетая с кормом и улетая за ним в поднебесье. Сперва они смотрели на них, а после Сенька загорелся достать ласточонка и, как ни отговаривал, как ни молил его Серега, полез по обрыву, запустил руку в дырочку лаза и чуть было не достал, но сорвался, поехал по глине и – невредимый и веселый – уже кричал снизу, звал к себе – на что-то он там наткнулся интересное.
Сенька стоял на коленях и рыл, только глина летела из-под ног, и Серега не стерпел, съехал вниз, и… Сенька уже держал в руках тяжеленный артиллерийский снаряд. В песке, на самом дне ямы, блестели еще хищные, остроносые головки, и рядом валялась доска с колючими немецкими буквами от снарядного ящика.