Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вскоре после его ухода начались аресты и допросы, крики и избиения в деревянных бараках живодерки продолжались в течение всей дневной смены. На заводе воцарился ужас, панические слухи переходили из уст в уста, но аресты были беспорядочны, производились наугад, и уже одно это показывало, что виновников не удалось нащупать. Видимо, задача состояла в том, чтобы создать на заводе атмосферу страшного суда, чему должны были содействовать и нацистские марши, гремевшие из громкоговорителей весь следующий день. После полудня полил бесконечный осенний дождь, большую часть тотальников погнали на подъездные пути, чтобы они, разбирая обломки, своими глазами убедились в размерах нанесенного ущерба и рассказали другим. Последовало несколько путаных, противоречивых приказаний, заводоуправление явно не нашло общего языка с гестапо и старалось поскорей восстановить пути, в то время как честь мундира гестапо требовала разыскать злоумышленников. Только к началу ночной смены наступило некоторое успокоение, машины уголовной полиции и гестапо с ревом выскочили из главных ворот, и большая часть арестованных вернулась из живодерки; они были бледны, угрюмо молчали, к ним подходили с бережливой осторожностью, как к живым покойникам. Не было сомненья, что самоуверенное спокойствие гестапо только притворство и что шпики получили особые инструкции.

- Вот эта овчинка уже стоила выделки, - сказал Гонза Павлу, вспомнив их недавний разговор. - Ты был не совсем прав, будто у нас никто ничего не делает.

Павел повернулся, лицо его закрыла тень.

- Но сколько здесь таких?

- Не все ли равно?

- Нет! Представь себе, если б за дело взялись все! Как в Словакии     .[51] В целом протекторате!

- Ну и получилась бы бойня первый сорт.

- А если нет? Я вчера слушал Лондон. Немцы убрались из Львова... Надо делать все, чтоб как можно скорей покончить с немцами...

Старая песня. Гонза уже знал все доводы, подсказанные нетерпением Павла, но все-таки оно казалось ему преувеличенным.

- А вдруг еще не пришло время? Ты хочешь рисковать? Я - нет. Играть чужими жизнями...

- Отговорки! - тонкие пальцы печально и нерешительно погладили трубы калорифера. - Когда придет время, тогда и действуй... Я будто слышу отца, я люблю его, но это его мысли... Люди как-то научились думать только о себе. Я говорю не о тех, кто набивает себе карманы при помощи спекуляции, и не о тех, кто ругается, что этот взрыв влетит им в копеечку, потому что теперь ухнули премии. Есть здесь и такие. Добрые папаши! И не о тех, которые уехали в рейх по путевке Гейдриха. Их не так много. Я имею в виду порядочных... Остров мира в сердце пылающей Европы! Ждать, не лезть на рожон... Вот в чем самая зараза, гниль протекторатская... Что будет с этими людьми потом? Я, например, не могу себе представить, как бы это я родился в другой стране, и я совсем не герой, но это меня терзает. В тридцать восьмом я был сопляк, но кое-что помню! Тогда ведь хотели воевать, помнишь ту мобилизацию?

Помнишь? Дед вслушивается, прижав ухо к радиоприемнику, потом начинает шагать, выпрямившись по-военному, на своих натруженных ногах почтальона, от дивана к плите. Убегает из дому к своим старикам легионерам и возвращается помолодевший, распаленный, как утюг... А нынче собирает корки, и в ушах у него звенят дверные звонки...

- Мне кажется, с тех пор прошло сто лет.

- Мне тоже. А почему? Из нашего дома были призваны несколько человек. Мы, мальчишки, ночью помогали нести чемоданчики. Это была для нас честь - нести чемоданчик героя... Помню Беднаржа, трамвайщика, славный мужик, жена его тогда кормила грудью, так она чуть глаза не выплакала. Все ее утешали. «Ребята, сказал он нам перед домом, - марш в постели, мы только съездим пустим кровь ефрейтору с усами...» А когда он вернулся с границы, его будто подменили, все молчал, и было видно, мучается. «Все продали, сволочи, жулики! - говорил он отцу. - Мы-то хотели драться». Он чуть не ревел от злости, и словно в нем тогда что-то сломалось. А то, что пришло потом, и вовсе его доконало. Теперь сидит за спекуляцию, совсем другой человек. Может, образумился и даже рад в душе, что тогда не пришлось воевать. Да и зачем - мог ведь пасть смертью храбрых. Поумнел, герой. Должно быть, навсегда...

- Это, конечно, его дело, Беднаржа твоего...

- Он не один, не думай. Трудно поверить, чтобы наш народ когда-то стоял против Европы... Сколько людей утешает себя мыслью, что все обойдется мирно, что здесь не будет военных действий, что бомбы на нас не бросят, по крайней мере на их хату... А просто вывесят флаги и пойдут приветствовать освободителей. Как в восемнадцатом. Спасибо, мол, освободители, а мы вас ждали да делали против вас пушки с самолетами. Думай что хочешь, а мне гнусны все взрослые за малыми исключениями! При них это все заваривалось, а теперь они вон какие умные!

Волнение освещало его лицо изнутри. Может быть, подумал Гонза, после войны нам с ним не о чем будет говорить и мы разойдемся в разные стороны, но сейчас это правильный парень. Товарищ в невзгодах и ненастье... Да. Где настоящие слова, такие, чтоб не пахли грошовым утешением и бессильным сочувствием, унизительным для человека? Как они звучали? Говори, ты захлебываешься ими, и я тебя понимаю. После войны - вот чем живет Павел. Как будет после войны? Откроются тюрьмы и концлагеря, и поток живых принесет и ее. А если не принесет? Если она давно уже где-нибудь сгинула? Какие у нее были шансы? Какие вообще были шансы пронести через этот смертоносный, сумасшедший дом нечто столь безмерно тяжелое, как голая жизнь? Если холодно взвесить - ничтожнейшие. Пожалуй, никаких. Молчи, есть что-то невероятно заразительное в его вере, в его безумии, я начинаю его понимать. Стоит мне заменить это незнакомое лицо тем, которое я могу целовать в губы, которое могу трогать, и я чуть не кричу от страха. И если б мне не было стыдно, я бы сказал тебе, что тоже ее жду. Павел, если она вернется, это будет один из самых чудных дней и в моей жизни, и я поверю, что жизнь не одно дуновение слепой случайности. А Душан болтает зря, он ошибается. Что будет с Павлом, если она не вернется? Он будет по-прежнему ждать, ждать, может быть, искать ее, обыщет все темные углы Европы, все тюрьмы, и лагеря, и кладбища, и будет расспрашивать всех, кто там был, расспрашивать как безумный, не видали ли черноволосую девушку. Такой-то рост, звали так-то...

От запаха аммиака и хлорки щипало глаза, в тишине плескалась вода. Гонза встряхнулся.

- Придется, пожалуй, на несколько дней прекратить все. Они совсем взбесились. Как ты думаешь?

- Пожалуй, - Павел протер глаза с таким видом, словно вернулся откуда-то издалека. - Все равно дурака валяем.

Он не прав, - подумал Гонза. - Я не питаю особых иллюзий, но разве не удалось нам кое-что сделать? Не только бумага. Не только угольки в сверлильных станках. А вагон угля у котельной? Ночью высадили дверь, и, прежде чем веркшуцы хватились утром, люди почти все растаскали в сумках. Мы спорим, но делаем дело. Другой раз, конечно, и глупости... Зачем, к примеру, после каждой операции выводить мелом: «Орфей»? Романтическая чушь, вычитанная в детективных романах. Такое ребячество могло кончиться плохо; едва-едва не поймали Войту. Первым взбунтовался Павел. Мы что - выслуживаем себе популярность или диплом, когда все это кончится? И он убедил всех. Больше того, он выдвинул странное предложение: пусть «Орфей» останется анонимным и после войны. Но почему? «Послушайте, - сказал он, - уже теперь пропасть обывателей, а есть среди них и колобки, заготавливают для себя военные заслуги. Или алиби. Я это знаю. Вот увидите, что будет! Кто только, оказывается, не участвовал в Сопротивлении! Не было и не будет в природе стольких актов саботажа, сколько найдется на них очевидцев, а то и удостоверений с печатью. Мы ведь действуем не ради этого? Ясно, нет. Так пускай же «Орфей» исчезнет в первый день после войны!» Они торжественно обещали поступить так, и это решение породило замечательное чувство. Пока все шло хорошо, - тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить! - и, хоть внешний эффект отсутствовал, они были убеждены, что листовки, подписанные необычным именем, все же хоть немного да прижились. Каморка Павла превратилась в примитивную лабораторию, листовки выпускались на заводской фотобумаге марки «Агфа»; на ней можно было рисовать буквы, карикатуры на Гитлера или Каутце, что с переменным успехом выполнял Милан, обозначать на схемах фронтов наступление армий по сводкам Москвы и Лондона, предостерегать от мерзавцев на заводе, жестоко высмеивать их и сулить им виселицу. Мало-помалу текст утратил свой лозунговый характер, и распространение наладилось, хотя никогда нельзя было исключить возможность, что кто-нибудь из них и был случайно замечен за этим делом. «А если нам пустить в ход анекдоты? - спросил как-то раз Гонза. Только новенькие! Слыхали о Гитлере и черепахе?» Они не слыхали, посмеялись, согласились. Через два дня Леош рассказал этот анекдот Павлу, а Гонза услыхал его из других уст и наградил ничего не подозревающего рассказчика двойной порцией смеха: наглядное доказательство, что анекдот из листовки пошел гулять по заводу. Только бы не превратиться в юмористический листок, заметил Милан. Решили помещать по одному в каждой новой листовке при условии, чтоб он не был с бородой. По этому случаю надо выпить, торжественно объявил Бацилла, вытаскивая очередную бутылку с зеленоватой отравой. Только смотри не скопыться опять, клецка! Встречи незаметно теряли угрюмую официальность; иногда, раньше покончив с делами, они просто болтали обо всем на свете, или Гонза, вынув обтрепанные карты, затевал с Войтой и Павлом марьяжик; Милан валялся на кушетке, а Бацилла только наблюдал за игрой. Сиди и не дыши, когда играют взрослые! В чем дело, Милан? Решаешь вопрос, не контрреволюция ли картишки?

вернуться

51

    В августе 1944 года в Словакии вспыхнуло национальное восстание.

91
{"b":"64609","o":1}