не меньше. И все это понятно! Больше того, очень трудно назвать того,
303
кого я вообще люблю! Вот это правда, это абсолютно так! Более того,
возьмем того же Бунина, кого он только ни любил! А что? – Час придет,
Господь сына блудного спросит: «Был ли ты счастлив в жизни земной?»
И что он припоминает? – Деревья и запахи трав… И вот тут он заплачет
и к родителям на коленях приползет. Вот так. Вот этот самый центр жиз-
ни – любовь, которая у Бунина жива всегда. Самое удивительное у него,
где девушка дворовая полюбила барина… Это, товарищи, ничуть не мел-
ко, не примитивно. Это сумел услышать и понять только он один, и толь-
ко у него получилось, как сказать, уровень страсти не остывал. Я готова
предположить, что, может быть, кто-то за это, обливаясь кровью, берется,
но что-то остывает в процессе работы. У Бунина – ничего.
Так что касается, можно ли считать его рассказы стихами, скажем,
обожаемые мной «Журавли». Но вот, наверно, нет.
Ю. К.: То есть все-таки поэзия возможна только в формализован-
ном, ритмизированном виде, грубо говоря?
М. Н.: Ну там слово под другой нагрузкой гораздо стоит. Вот где:
« Зачем под мерный шум дождя, / Томясь всем миром и сторожкой, /
Большеголовое дитя / Долбит о подоконник ложкой?.. »99 – это судьба
России.
Ю. К.: Жуть!
М. Н.: Ну что ты! Страшно. А вот когда он орет: «Барин! – и падает
на землю. – Журавли улетели!» – это проявление национального характе-
ра. Можно сказать, что это связано с судьбой России, потому что мы все
такие безбашенные придурки, но тем не менее мне это очень нравится,
и пусть такими мы будем. Поэтому, полагаю, что нет, ибо в поэзии слово
стоит под другой нагрузкой, под большей.
Ю. К.: А если уйти от слова, скажем, и взять поэзию неязыковую,
поэзию языком не оформленную – невербальную поэзию.
М. Н.: Это которая чисто фонетика.
Ю. К.: Нет! Вот идешь где-то, и увидела дерево прекрасное, птич-
ку красивую, и у тебя возникает этот элемент, этот мельчайший квант
какого-то, не знаю…
М. Н.: В таком случае должно немедленно включится огромное ко-
личество связей. И вот когда это огромное количество связей включается,
тогда это получается та же самая вещь, когда ты пишешь стихи. Больше
того, я согласна, что у нас, может быть, в прозе есть вещи, в которых
слова стоят под такой же самой нагрузкой в силу того, что у нас язык
невероятный. У нас сам язык просто невероятный. Ничего подобного
99 И. А. Бунин. «Льет без конца. В лесу туман…».
304
я не видела и не слышала – и по красоте, и по мощности. И потом, у нас
каждое слово многозначно, поэтому наше тяготение к поэзии, видимо,
это наша боль и наше счастье. Правда-правда! Говорить многозначными
словами – это, вообще-то, конечно, труд.
Ю. К.: Самый многозначный язык.
М. Н.: Нет, он еще, на мой ум, фонетически безумно крепкий.
Ю. К.: Фонетически очень разнообразный, широкий. Каждый звук
может иметь четыре – четыре! – разные оболочки. Он может быть твер-
дым, мягким, звонким и глухим, его может не быть вообще как такового.
А вот, скажем, ну есть такая поэзия в чистом виде, есть она – ощущение
поэзии же есть. Вдохновением еще это называют…
М. Н.: Ты полагаешь, что это всем дано?
Ю. К.: Нет!
М. Н.: Я тоже полагаю, что это не всем дано.
Ю. К.: А может ли эта поэзия, это ощущение, вдохновение – черт
знает, как это еще назвать – может ли это состояние приближать к стиху?
М. Н.: Это, знаешь, напоминает мне одно любимое заблуждение
советской школы, что, дескать, существуют ломоносовы и пушкины,
которых мы не разгадаем. Мне не хочется говорить, потому что Пуш-
кин и Лермонтов – это то, что написано. То есть это обязательно, что-
бы это было зафиксировано. Ты как-то спрашивал, писал ли Костя Бе-
локуров стихи. У него было несколько стихотворений. Костя при всем
своем потрясающем таланте, немыслимом уме: Костя – это был, вы не
можете представить, что это такое было! Костя связывал все на немысли-
мом уровне! Это были обобщения на уровне яви – это просто страшно!
В сущности, было очень мало людей, которые могли с ним разговаривать.
Мы с ним не то что часто встречались, мы с ним расставались-то редко.
Потому как были люди, с которыми он действительно мог говорить. Но
была очень странная вещь: он совершенно – просто совершенно – был
лишен необходимости все это записать. И больше того, когда мы делали
эту книгу о «Слове о полку Игореве», я ничуть обидеть его не хочу, и это
не обидит его нисколько, я действительно ходила, его вытаскивала, от-
лавливала: «Все, Костя, давай, тут сиди!» Точно также мы с ним делали
про Романовых, у него это очень хорошая статья: «Давай, Костя, делай
это, это, это». Вот у него этого не было! Ну кто его знает, у меня были уже
такие подозрения, может, голова у него была так перенагружена, что, как
говорится, до этого он не доходил. Но этого не было совсем.
Ю. К.: А у тебя были такие моменты, когда откуда-то – ш-ш-шить! –
прилетала строчка, строфа, и тебе было жалко записать ее?
305
М. Н.: Конечно! Нет, не то, что жалко записать. Юра, я много лет
жила…
Ю. К.: Или страшно записать. Жалко, страшно…
М. Н.: Мне просто, как тебе сказать, ну ты сам понимаешь, ты ви-
дел, как я жила, всякое писание занимало в моей жизни самое минималь-
ное место. Я вообще говорю, у меня в тот момент было такое подозрение,
что каждая жизнь записана загодя, и режиссер уже все расставил, все,
как говорится, от малейшего, на двадцать пять лет поставил меня сани-
таркой и уборщицей – и все, такая я бедная и несчастная. А тут вот он
поставил галочку: если бы я этого не читала и не писала, я бы с тобой
просто не встретилась, я бы совершенно честно и добросовестно сделала
то, что я сделала, поскольку я полагаю, что человеку не то чтобы не надо
над всем в жизни трястись, а вообще не стоит принимать каких-то карди-
нальных решений, все уже сделано. Так считал, кстати, Пушкин. Это по
Пушкину: надо жить естественно. Я полагаю, что надо просто с достоин-
ством, с максимальной победой, вынести то, что выпадает на долю. По-
этому я бы, конечно, за естественное – за то, мое! И родители мои были за
это, и ребенок мой… А если бы не эти стихи, я бы не имела какого-нибудь
определенного, я и сейчас не имею совсем определенного…
Ю. К.: И, слава Богу, еще не имеешь!
М. Н.: Юра, я годами, буквально… Это понятно! Люди годами не
могли найти социальную роль. Можешь себе представить, что мне там
надо было делать, вся моя жизнь была сплошной бедой… Притом, к сча-
стью, я прямо так за это себе благодарна: я совершенно равнодушна
к каким-то там удобствам, мне этого не надо: есть я могу, что хочу, спать,
где угодно – мне это все равно. Совершенная бедность никогда не пугает.
Но не знаю, может, это военный опыт, а скорее всего, это моя мудрейшая
бабушка – средоточие народной мудрости, никакой ни грязи, ни крови –
ничего никогда не боялась, ничего ее никогда не пугало. Поэтому в этом
плане я массу вещей, как тебе сказать, забыла [о стихах своих] и т. д.,
поскольку не было времени, минуты, чтобы зафиксировать, записать,
к тому же я никогда к этому не стремилась.
Ю. К.: Я как-то находил твои листочки, где было полторы строчки,
одна, две-три строчки. Я, честно говоря, пытался прочитать, что там на-