рошую спеть…
Ю. К.: Не-е-ет!
М. Н.: Это ужасно!
Ю. К.: Музыкальность – это ритм, интонация…
М. Н.: Не только это, дело в том, что это такой тоннель, из которого
энергия выходит: «Выхожу – и тут пауза – один я на дорогу – пауза»,
она идет до самого конца в тех местах, где особенно на «у» – ну не го-
вори. Поскольку у нас «у» – жуткая нагрузка, более чудовищная нагруз-
ка – только «ы», и так нам страшно все это тащить. Что касается «ы»,
мне один ребенок пятилетний сказал, я их спрашивала, какого цвета какая
буква, и один мальчик сказал: «ы» – это такая страшная буква. И когда
мне в колледже кто-то: «Перепелка – птица серая, скрытная…»
Ю. К.: Это Коля Рукавичкин.
М. Н.: Да-да. Я говорю: «Коля, это все!» Как это: «И уеду я, пере-
пелка моя, птица серая. / Взяла меня печаль моя унылая, / Перепелка моя,
птица серая и скрытная…». Любовные стихи! Два «ы» прямо стоят как
под молнией – с ума можно сойти! Если вот эту фонетику, где, допустим
«у» загоняет в угол или еще что-то, если это считать за музыку, то конеч-
но! И еще там есть паузы.
Ю. К.: Да, паузы…
М. Н.: И потом еще одно, у Мандельштама стихи очень густые,
я понимаю. Тут еще что надо сказать, Мандельштама все будут считать
великим, ибо за каждым его словом открывается пространство такое
огромное, там все дышит и хлещет! Я ничего подобного даже не знаю.
Нечто подобное, где стоят безумные пространства – я уже говорила – это
болдинская осень Пушкина. Но там у него не за словом все-таки стоит,
а там, скажем, Испания – «Дон Жуан», потом Англия и т. д. – все эти
«Маленькие трагедии». А у Мандельштама – за словом. Это невероятно!
Равных, пожалуй, не найду.
Ю. К.: А в прозе есть поэзия?
М. Н.: Ой, в прозе есть поэзия… Понимаешь, если так сказать, – да.
Я уже как-то об этом начинала говорить, вот эти геологические «шевеле-
ния», вот эти волны – все то, что лежит в основе стиха, и что ты слышишь,
и что потом ты, вытаскивая, одеваешь в слова и т. д. – это все видно, это
точки, которые гению главное зафиксировать. И, кстати, Мандельштам,
в двух местах так точками и оставил, умный поймет. И вот понимаешь,
в сущности, то, что ты слышишь изначально, – слóва там нет, там еще ни-
301
чего не говорит. И невозможность это услышать словом и является тем
самым мотором, который тянет, той самой причиной, которая заставляет
тебя писать. Это только в поэзии, в прозе этого нет.
Ю. К.: То есть энергия вот этого невыразимого…
М. Н.: Да! Кажущаяся невыразимость этой энергии – вот она явля-
ется главной энергией жизни, она является главным движителем. Поэто-
му содержание стихотворения рассказать совершенно невозможно, его
надо читать. Но, конечно, можно рассказать сюжет: «Как ныне сбирается
Вещий Олег отмстить неразумным хазарам…»
Ю. К.: Ну, нет!
М. Н.: Да! Но это будет совершенно другое.
Ю. К.: А Бунина рассказы короткие – ведь там потрясающие вещи!
М. Н.: Ой, Бунин, вообще, и так поэт, и я его как поэта и ценю. Бу-
нин – это вот так: если взять его прозу, то лучше писать нельзя.
Ю. К.: Это предел.
М. Н.: Это предел! Лучше прозу писать нельзя. Бунин практически
постоянно, как по лезвию бритвы гуляет: вот сейчас или ты заорешь, или
он не выдержит! Но не происходит ни того, ни другого. Уровень напря-
жения красоты, которого достигает Бунин, невероятно высок. Я всегда,
когда читаю «Чистый понедельник», где все это описывается: комната,
любовь – все! – все эти наряды, туфли из лебяжьего пуха – и уже, кажет-
ся, все! Но тем не менее никогда этого не происходит, ни с читателем, ни
с писателем. Он всегда оставляет это… Оно всегда остается, ну как тебе
сказать, прозаическим рассказом. Бунин ведь был сам жутко страшный
человек.
Ю. К.: Да.
М. Н.: И в этом есть разгадка.
Ю. К.: Притом во всем.
М. Н.: Притом во всем! Вот я человек, совершенно не любящий Че-
хова – ну никогда! Ни в одном произведении!
Ю. К.: Курение: Бунин курил одну за другой, его нельзя было оста-
новить. Он – матерщинник страшный, он всех этим удивлял.
М. Н.: Не страшный, а страстный! У нас это одно и то же.
Ю. К.: Он же сказал: «Писать нужно только о красивом и страш-
ном». И вот это хождение по лезвию: идешь, потому что красиво, и не
падаешь, потому что страшно.
М. Н.: О красивом и страшном – вот об этом он и писал. Но тут еще
есть одна вещь у Бунина, от которой я всегда трепещу и которую воз-
ношу: вот все о красивом и страшном я читаю, и я точно знаю, что все
это сказано про меня. Не знаю, может, кто-то его не так читает и не так
302
считает, но когда я читаю Чехова, у меня такого ощущения нет совершен-
но. Ведь у Чехова, у него есть, скажем, «Нищие студенты», такая милая
приятная вещь, и там есть такая умная старшая сестра Лидия, которая
проповедует теорию малых дел. И вот она, между прочим, не хороша
только потому, что она не нравится Чехову – все, больше у нее минусов
нет! Так вот у Бунина этого нет! У Бунина этого нет нигде! Бунин, прежде
всего, любит жизнь до такой страшной степени, что практически… Ну,
единственный раз, когда он возненавидел что-то как смерть, даже не как
смерть, а как антижизнь – это власть большевиков. Это «Окаянные дни»:
вот «ненавижу!» Все остальное, все, что живо, что шевелится и все такое
прочее – максимум его доверия к жизни.
Ю. К.: Вы очень похожи с Буниным, Майя Никулина и Иван Бунин,
я давно заметил. Бунин терпеть не мог абстрактных разговоров, полеми-
ки, теоретизирования. Вот покажи ему цветок, покажи ему камень – вот
тут да, тут он может и поговорить, и расплакаться, и расчувствоваться,
или, наоборот, что-нибудь такое сказать. Бунин любил ходить часами,
просто ходить, смотреть на цветы, на закат, на море, на барышень, на
мужиков каких-то: отмечать, какие у них шляпы, какие башмаки, какая
у барышни талия, каким она пояском перетянута…
М. Н.: Вот это и есть та жизнь, которая для него всегда была беско-
нечна, замечательна и интересна. Даже его боязнь смерти – это не столько
боязнь смерти, сколько непонимание того, что вот этого максимума жиз-
ни может не быть.
Ю. К.: Если выражаться его языком, смерть – это просто страшно.
Он покойников боялся, не ходил на похороны. Я сейчас много прочитал,
именно смерть глазами Бунина.
М. Н.: Я очень была обижена на эту барышню, по которой сняли про
него кино. Это ужасно! Никто не имеет права так относиться к Бунину.
Это его личное дело, это личная печаль и страдание, это категорически
нельзя было показывать. Вот есть вещи, которые, как сказать… Вот мож-
но опубликовать письмо Пушкина к Каролине Собаньской, которое, пом-
ните, он пишет перед свадьбой, где «вся моя жизнь – это только идти
за тобой, упасть и сдохнуть у твоих ног!» А вот тут – у него любимая
девушка Наталья Николаевна. Потому что любовь вообще, и у Пушкина
тоже, – это как костер, как фонарь, кто вошел в круговой свет, тот осве-
щен, тот причастен, это жутко сложно, и у Пушкина жутко сложно. Вот
это обнародовать можно, потому что очень многие души готовы согла-
ситься с тем, что любовь – это жутко сложно, что это совсем не радость,
что это совсем далеко от удовольствия и счастья, что мучений там ничуть