Было очевидно, что гетман испытывал сентиментальную склонность к театральным действам; он постоянно устраивал военные парады, во время которых его «свободные казаки», в основном завербованные из городского отребья и не имеющие отношения к славянскому племени, не то что к казачеству, маршировали вместе с австро-венгерскими, немецкими и галицийскими солдатами в серо-синих мундирах. Эти парады заменили уличные митинги, запрещенные новой властью.
Я легко сблизился с немцами, которые были в основном практичными и доброжелательными людьми. Крестьяне – вот главная причина всех наших тогдашних бедствий. Немцам обещали зерно. Но осторожные украинцы сопротивлялись нашим попыткам отобрать урожай. Они научились прятать целые поля, целые стада так же легко, как раньше прятали золото и иконы. Немецкие отряды по официальным приказам гетмана Скоропадского обыскивали сараи и дома и не находили ровным счетом ничего. Когда солдаты прибегали к угрозам, крестьяне сбивали их с толку, демонстрировали свою бедность, утверждали, что махновцы, григорьевцы и прочие бандиты уже все отобрали. Поверить в это было легко. Махно, в частности, при нападениях демонстрировал изобретательность – носился под черным знаменем анархии и, казалось, появлялся и исчезал быстрее, чем скорый поезд. Его любимой уловкой было переодеться вартовцем, заявить, что преследует самого себя, войти в гарнизон варты и перестрелять там всех. Многим он уже казался Робин Гудом или Джесси Джеймсом[109], и о его смелых деяниях ходили легенды. Газетам запрещалось восхвалять Махно, народные герои были тогда Украине не нужны. Нужны были порядок, транспорт и связь.
В Киеве, по крайней мере, теперь установилось подобие законной власти. Немецкие коммерсанты начали приезжать в город по делам. Я мог обсуждать мою новую компанию и ее будущую деятельность. Было важно увеличить производство для экспорта и домашнего потребления. Я упоминал новые британские и американские машины, которые, вероятно, превзойдут все те, что были у нас раньше. Я обсуждал проекты новых заводов, генераторов, технологического оборудования. Это впечатляло дальновидных немцев. Они и сами тогда подвергались сильному давлению. Многие из них доверительно сообщали, что Германия не могла выиграть войну. Было совершенно необходимо восстановить страну как можно быстрее, чтобы она не попала в руки социалистов. Они предложили мне подумать над тем, чтобы создать отделение моей фирмы в Берлине. Чем раньше наши страны вернутся в нормальное состояние, тем скорее будут уничтожены красные. С помощью деловых партнеров я завел знакомства в среде высокопоставленных чиновников; благодаря этому я смог познакомиться с элитой киевского общества. Теперь на вопрос, как меня зовут, я автоматически отвечал: Пятницкий; я родился в Царицыне, моя семья была убита крестьянами в 1905 году, меня растили родственники в Киеве, Одессе и Петербурге. Это, конечно, в основных чертах было истинной правдой. Если бы я упомянул наш убогий пригород в беседе со сливками общества, передо мной закрылись бы многие двери. Семейство моей матери, конечно, было достаточно почтенным, так что я от природы приобрел способность на равных общаться с самыми уважаемыми людьми. Многие благородные киевляне завидовали моим петербургским манерам. Они даже пытались подражать мне. Очень часто люди копировали мои жесты или повторяли мои высказывания. Я подумывал добавить к своему имени титул «князь», но счел это неуместным; следовало принимать в расчет нестабильную политическую ситуацию.
Я продолжал встречаться со своими подругами в «Кубе», но жить вернулся в «Европейскую», где останавливались многие из моих немецких знакомых. Я предпочитал классическую элегантность серебра и золота, большие яркие зеркала, бархат и хрусталь, элегантно одетых официантов и чистые белые простыни. Все это вернулось, как только исчезли большевистские мясники. Немцы ценили эти удобства, как и вновь прибывшие русские эмигранты.
Киев вновь стал многолюдным городом, но теперь, по крайней мере, его населяли люди высшего уровня: люди с деньгами, здравым смыслом и конкретными представлениями о том, как противостоять большевизму. Фабриканты из Петрограда и Москвы всегда выступали за ускорение индустриализации. Они предвидели революцию и обвиняли царя в близорукости. Они говорили, что социалистический эксперимент продлится столько же, сколько Содружество наций Кромвеля[110]. Это будет дурное время, время разрушения и нетерпимости. Кромвель убил короля, разорил церковь, разрушил храмы, но короли, церковь и храмы сохранились в Англии до сих пор. Это был сильный, обнадеживающий довод, но он оказался ошибочным. Теперь я знаю, что единственное спасение мира, перефразируя Ленина, – Бог плюс электричество.
Моя мать считала перемены тревожными. Когда большевики захватили город, над домами взвились красные флаги, а я очутился в тюрьме, она казалась веселой и довольной. Каждую превратность судьбы она встречала шутками. Мы с Эсме поражались ее храбрости. Матушка не пустила красных к себе в дом. Она добилась того, что ей выделили дополнительный паек, стала личной прачкой комиссара ЧК, знала многих мелких большевиков по именам, превозносила товарища Ленина до небес, небрежно упоминала Зиновьева и Радека[111], как будто они были ее старыми друзьями. Она почти наверняка отсрочила мою казнь и таким образом спасла мне жизнь. Но напряжение в итоге не могло не сказаться. Когда большевики отступили, мать вновь начала страдать от прежней болезни бронхов и слегла. К тому времени, когда к власти пришел гетман, она все еще кашляла, но настояла на том, что должна вернуться к работе. От нее вновь запахло нюхательной солью и карболовым мылом. Квартира вернулась в прежнее безупречно чистое состояние. Она продолжала извиняться за свой эгоизм, говорила, будто была мне плохой матерью и виновата в том, что я вырос без отца.
– Мне не следовало бежать с ним из дома, – говорила она. – Он не подходил мне, а я не подходила ему. Мы никогда не могли ужиться вместе. Но ведь целых десять лет… И эти годы не были совсем уж дурными.
Мне трудно было следить за ее мыслями. Она слишком уставала. Мать взволновали новые погромы на Подоле. Я уверил ее, что пожары не распространятся на весь город. Потом она сказала, что боится, как бы меня не призвали в армию гетмана. Я вновь успокоил ее. Мои друзья могли обо мне позаботиться.
– Ты никогда не причинял никаких неприятностей, – сказала она мне однажды вечером за ужином. – Все так говорили. Все завидовали мне: «Он так хорош! Как вы этого добились?» Ты всегда был хорошим. С самого детства. Ты слишком мягкосердечен, Максим. Не позволяй женщинам причинять тебе боль.
– Не позволю, мама. Мне только восемнадцать…
Она улыбнулась:
– Девушки любят тебя, а? Эсме! Он нравится девушкам?
– Должен нравиться, – сказала Эсме. – Он настоящий денди.
– Помнишь, как ты спал здесь рядом с Эсме? Ты – на печи, а Эсме – в своей комнате? – Она заволновалась. – Разве нам не было хорошо вместе?
Я не помнил подробностей, но признаться в этом не мог.
– Нам было очень хорошо, – произнес я. А потом уехал по делам.
Было все еще светло, когда я повернул за угол на Кирилловскую и начал спускаться с холма к городу. В летнем вечернем воздухе было что-то расслабляющее и в то же время неспокойное. Дымилось слишком мало фабричных труб. Множество мелких предприятий окончательно закрылось. Темный густой дым поднимался над Подолом. Уличные звуки были приглушенными, и все-таки я расслышал сирену речного судна так ясно, как будто она загудела всего в нескольких футах от меня. Золотые и зеленые купола далеких церквей сияли тусклым, таинственным светом; желтый кирпич, казалось, излучал жар; и запах травы, деревьев и цветов из лесистых ущелий смешивался с ароматами дыма, нефти и тем едва уловимым запахом кожи, который всегда указывает на присутствие многочисленной армии. Еще я чувствовал, как пахло лошадьми. Казалось, будто город и деревня встретились и обрели почти совершенную гармонию. Я хотел остановиться, надеясь, что придет трамвай, но знал, что могу стать легкой добычей для бандитов, засевших в отдаленных парках. Я машинально осмотрел набережную. Лишь вечерний туман висел над оградами. Спускаясь с холма в город, я испытал ощущение того, что вот-вот Бог исполнит все обещания. До сих пор меня удивляет: почему же мы потерпели неудачу? Ведь церкви, и православная, и католическая, никогда не были так переполнены, с утра до ночи, как в то смутное лето.