Коля продолжал хвалить английского поэта Шелли, герой которого, Агасфер из «Эллады», вдохновил его; по его словам, особенно сильное впечатление произвел один монолог, который он часто цитировал:
Какое дело мысли до того,
Что – время, обстоятельства или место?
Грядущее ты хочешь увидать?
Спроси, и получи! Стучи, откроют –
Взгляни, и вот! грядущий век на прошлом,
Как в зеркале, свою являет тень
[79].
Вежливость заставила меня удержаться и не сообщать Коле, что я думаю о подобной громогласной ерунде. У англичан немало достоинств. Они превосходные инженеры, ученые-практики, да и неплохие рассказчики – сюжеты их романов всегда интересны, ярки, возбуждающи. Но как поэты они навредили миру сильнее прочих. Идеи Байрона и Шелли, вероятно, погубили больше молодых людей, чем идеи Карла Маркса. Романтизм – болезнь нашей эпохи, прямой результат увеличения количества свободного времени у представителей некоторых классов. Если не верите мне, просто посмотрите вокруг, на так называемых хиппи и люмпенов, которые вечно жалуются на бедность, но все же торгуются со мной за пальто, стоящие вдвое дороже, чем я прошу, и в итоге расплачиваются деньгами, которые им пожертвовало государство!
Возможно, как поговаривают, сейчас упадка не меньше, чем всегда. Но чем отличались так называемые декаденты начала века в Санкт-Петербурге – это чувством стиля; у них был вкус, общественное положение и по-настоящему хорошее образование.
Образование, конечно, может также сбить с толку. Николай Федорович являлся чистокровным славянином, истинным славянином, сторонником славянского Возрождения, но любовь к романтическим стихам казалась его слабым местом, поскольку он был болезненным филосемитом, как и многие из его героев. Когда мы вышли из квартиры и направились к «Алому танго», он положил руку мне на плечо и начал читать какую-то ерунду из Байрона про «племя скитальцев, народ с удрученной душою». Эти строки (иначе я бы их точно позабыл) подсказала мне госпожа Корнелиус, которая получила образование в школе Годольфина и Латимера в Хаммерсмите, где обучались только самые способные дети.
Когда ты уйдешь от позорной неволи к покою?
У горлиц есть гнезда, лисицу нора приютила,
У всех есть отчизна, тебе же приют – лишь могила!
[80] Сентиментальность такого рода зачастую свойственна денди. Они как будто позволяют себе единственную слабость. У кого-то это симпатия к собакам или лошадям, с которыми они обращаются исключительно сердечно. Николай Федорович же чувствовал слабость к евреям, к тем самым людям, которые как раз замышляли уничтожение его самого и всего его класса. Такова трагическая ирония жизни, которую я замечал повсюду, где бы ни был. Даже сам Вечный Жид, вероятно, не видел столько, сколько я.
«Алое танго» находилось неподалеку от католической церкви Святой Екатерины, в переулке, где главным образом располагались ювелирные лавчонки и кондитерские. Это заведение было отчасти пивной, отчасти богемным кафе вроде тех, каких очень много на Монмартре, увешанным великолепными зеркалами и яркими лампами, со множеством круглых столов и золоченых металлических стульев, на которых сидели молодые люди и женщины в сверкающих нарядах, с бледными лицами и блестящими глазами; косметикой пользовались и мужчины, и женщины. Все курили сигареты, в основном европейских марок, через длинные мундштуки. На сцене в углу негритянский квартет наигрывал новейшую ритмичную музыку джунглей: рэг, кекуок, кун-дэнс и слоу-дрэг[81]. Неужели шла война? Неужели не хватало хлеба? И света было так же мало, как свежего мяса или надежды? Путешественник во времени из книги Герберта Уэллса, посетив «Алое танго», подумал бы, что мир находится в идеальном состоянии и процветает. Многие открыто читали свежие номера возмутительных революционных и художественных журналов: «Правду», «Свободу», «Новые миры», «Аполлон» и «Космический манифест»[82]. Это заведение по духу несколько напоминало кабак Эзо, хотя и казалось более внушительным и изящным. Атмосфера дружелюбия, смеха и споров привлекла меня, как привлекала и прежде. Здесь встречались известные личности. Имена посетителей были связаны с тем, что называли «русским прорывом» в изящных искусствах. Этот прорыв радовал меня так же, как бомбы, упавшие на Ноттинг-Хилл в годы Второй мировой войны.
Тогда благодаря абсенту и Колиному энтузиазму я сумел по крайней мере запомнить священные имена этого круга: Станиславский, Дягилев, Кандинский, Малевич, Шагал, Блок, Мандельштам, Ахматова, Рабинович и другие. Коля, конечно, мог назвать их всех, перечислить картины, даже напеть мелодии, если, конечно, это можно так назвать. Он наслаждался обществом Сергея в значительной степени из-за способности последнего интерпретировать современную музыку. Но, как и большинство артистов балета, Цыпляков был наделен очень ограниченным воображением. Танцор умеет не более шести вещей, в которых может добиться совершенства: хороший прыжок, возможно, па-де-де или, может, одно из тех неестественных движений, что так высоко ценятся. И они повторяют их много раз, в каждом балете, свободном или, наоборот, очень тщательно поставленном. Клянусь, все обстоит именно так. Балет – еще один вид искусства, никогда не привлекавший меня. Мои встречи с танцорами не были очень приятными. Так уж они устроены – жаждут только похвал. Их талант быстро исчезает – как и их мускулы, если они не тренируются. В «Алом танго» можно было увидеть много «балетных».
Позже мы, перебрав абсента, отправились в другое, менее внушительное место под названием «Бродячая собака», где у Коли были друзья, с которыми он чувствовал себя более непринужденно и расслабленно. Мои собственные воспоминания об этом эпизоде очень отрывочны. Я напился до бесчувствия и творил какие-то ужасные глупости. Я вспоминаю, как маленький, не слишком симпатичный еврейчик лепетал какие-то стихи об Оссиане и Шотландии, о луне и крови. Хотя он говорил по-русски, стихи, вполне возможно, могли оказаться английскими; во всяком случае, логично было бы это предположить. Несколько строк мне запомнилось, поскольку они всегда приходят на ум, когда я напиваюсь (теперь это случается редко):
Ты знаешь, мне земля повсюду Напоминает те холмы,
Где обрывается Россия
Над морем черным и глухим…
[83] Если бы я и пристрастился когда-нибудь к современной поэзии, то это произошло бы в компании Коли. В ту ночь я пришел в себя на пороге дома, глядя вслед экипажу, возвращавшемуся к мерцающим городским огням, и одновременно возясь со звонком. Мне отворила несчастная мадам Зиновьева, которая ужаснулась состоянию моего мундира, а затем, поняв, что я пьян, начала кричать, что она не оправдала оказанного доверия и позволила мне попасть в дурную компанию. Я объяснил ей, что обедал с известным графом, и это слегка успокоило женщину. Когда я не смог вспомнить его имя, она начала причитать и ворчать. Мадам Зиновьева не сердилась на меня, но она обещала мистеру Парроту, что со мной не случится ничего дурного. Она отвечала за мое моральное состояние. Я уверил ее, что сегодня – особый случай. Мне пришлось принять приглашение графа. Было бы ужасно невежливо отказаться.
Хозяйка помогла мне раздеться и лечь в постель. Я спал так долго, что, если бы не воскресенье, мне пришлось бы пропустить занятия. Наутро у меня началось похмелье. Ощущение депрессии несколько ослабло, когда я обнаружил в одном из верхних карманов шинели бумажный пакет с двумя граммами прекрасного кокаина. Два вдоха – и я стал новым человеком. Я слишком поздно спустился к завтраку, как сообщила мне улыбающаяся мадам Зиновьева, качая головой; в итоге я взял одну из своих книг по машиностроению и насладился парой стаканов некрепкого чая в близлежащем кафе. Я читал главу о защищенном шестицилиндровом двигателе Лунделя[84], который тогда уже вышел из моды. Проблема с учебниками состоит в том, что они обычно отражают сведения двадцатилетней давности. Однако это чтение показалось мне очень легким по сравнению с абстракциями, которыми я занимался большую часть недели.