– Нет, эту систему надо было ломать, но здесь, пойми…
– Но не так, но не так же! Понимаешь, не путем тотального воровства и обнищания всего народа!
Эти сидели, потому что думали, что так будет всегда и что эта конструкция вечная. Там просто недоглядели, кондовое преподавание патриотизма наоборот отталкивало людей от него. Вся система эта подавления молодежи… Естественно, зрел протест. Система сама себя изнутри изъела просто, все среднее звено прогнило.
Я считаю, что если государство устроено так, что у него нет системы самосохранения, которая есть в Америке, значит, это государство обречено. Потому что в том государстве, где все сбалансированно, там система сама себя выровняет и не даст себя уничтожить. У нас этого нет, у нас постоянно должен быть какой-то вождь.
Потом, мы же не замечаем перемен! Мы не замечаем, все же происходит постепенно. Мы читаем «Хождение по мукам» или «Тихий дон», страшные времена, а как это проживал обыватель в массе своей? Ну, где-то там на периферии. Да никак, в основном! Особенно в каких-то мелких городках провинциальных или в деревнях. Все там прокатилось мимо и ничего особо не поменялось. Люди там хлеб растили, детей воспитывали, давали уроки, какую-то одежду шили. Более-менее. Когда на все эти социальные потрясения смотришь ретроспективно, думаешь: ужас. А когда ты в них пребываешь, часто бывает, что они незаметны.
Люди привыкли, что сейчас у каждого в семье есть иномарка, а ты скажи кому-нибудь, там, в 80-е годы, что у тебя «Мерседес» будет?
Я помню, Миша Горбачев приехал на еще даже не на шестисотом, на пятисотом «Мерседесе», все выбежали смотреть, заглядывать под капот, «ой, какая машина». Люди ведь к хорошему привыкают быстро…
– Раньше если у тебя были джинсы, ты уже был золотой молодежью. Сережа, сейчас я не знаю, сколько у меня джинсов. Вот сколько у тебя джинсов?
– Я не знаю даже, где они у меня лежат! Я открываю шкаф, а там джинсы… А меня в свое время из-за этих джинсов чуть не выгнали из училища, причем я был…
– Из Гнесинского?
– Да. Причем я же был совершенно чистый лист такой, tabula rasa. Это был 1972-й год. Моему однокурснику кто-то прислал джинсы из-за «бугра» и он говорит: «Слушай, у меня сейчас нет времени, пойди продай». Представляешь, какая подстава? Спрашиваю: «А куда продать, че?». Он говорит: «Да вот там, на “Беговой”, прям на платформе. Ну, выйдешь там, за 120 рублей продашь. 20 себе заберешь». Плохо, что ли?
У меня тогда 30 рублей была стипендия в училище. Думаю: «Ну, хорошо». И пошел. Ко мне тут же подошел человек, мгновенно. Я от него тут же побежал, а бегал я очень хорошо. Но я не знал, что там их много. Я к метро подбегаю, – ко мне наперерез и в бедро коленом, я тут и рухнул. Ну, меня в ментовку отвезли, еще пару раз пнули по ребрам. Я там пять часов рыдал. Мальчик, только-только 16 лет стукнуло. Слава Богу, потом сжалились, говорят: «Все, сейчас протокол напишем. У тебя есть какие-то родственники?». Я говорю: «Да, у меня брат тут двоюродный – полковник инженерно-десантных войск, адъютант маршала». Говорят: «Че ж ты молчал, звони ему немедленно». Приехал брат, поговорил с ними две минуты, вышел: «Ты с ума сошел? Это называется спекуляция. А друга своего больше никогда близко не подпускай к себе». Вот такая жизнь.
– Да и рок-музыку не разрешали слушать.
– Это был ужас! Когда открылась рок-лаборатория, меня страшно стали туда затаскивать, а я никуда не затаскиваюсь обычно, а тут – ладно. Липницкий мне говорит: «Надо, Серега, давай». Я и пошел. Потом мне звонят, говорят: «Тексты на литовку приноси». Отпечатываю эти тексты, приношу их. Мне: «Да ты с ума сошел, это в жизни тебе не залитуют, ты что, тут в каждой строчке не пойми чего. Иди, переделывай».
Я, как идиот, три дня сидел, переделывал каждое слово… Но я же умный, я подписался фамилией мамы – Змиевский. Принес эти 22 текста. Из 22 текстов залитовали как ты думаешь сколько? Один. Причем я его тоже переделал, назывался он «Северные цветы», там слова такие: «Из мест довольно отдаленных вернулся ты спустя 5 лет и вспоминаешь восхищенно сиянья северного свет. Ах, сколько раз за те 5 лет ты видел в небе…». В стиле «Машины времени», а-ля Подгородецкий. «Но над собою видел севера цветы. Если их увидел ты, то даже блеск огней Москвы затмить не может этой дивной красоты». Какая-то ерунда! Вот я переделал только две первых строчки: «С ударной стройки отдаленной вернулся ты, сказал “привет”». А дальше ни одной строчки не поменял! Было: «Из мест довольно отдаленных» – ясно, человек в лагерях 5 лет отсидел!
Но это какое-то самооскопление, вот так сидеть, переделывать песни…
– Макара попрекают за то, что он в «Поезде» строчки поменял…
– Да, было:
«Вагонные споры – последнее дело,
Когда больше нечего пить.
Но поезд идет, бутыль опустела,
И тянет поговорить».
А стало:
«Вагонные споры – последнее дело,
И каши из них не сварить.
Но поезд идет, в окошке стемнело,
И тянет поговорить».
Все же едут и бухают, это же естественно…
О профессиональной музыкальной карьере тогда еще не помышляли
– И бухали, и бухают, и будут бухать. Что у этих людей в голове было, я понять не могу! Что их заставляло?
– А эти люди, они неистребимы, понимаешь. Эти люди – это кто? Чиновники, которые за это зарплату получают, а больше они ничего не умеют.
– Вернемся к околокрымской теме. Про украинский рок. Многие считают, что там гораздо более мелодичные команды, чем у нас – типа «Воплі Відоплясова».
– Правильно, потому что украинская песенная традиция в принципе гораздо более мелодична, более европейская. Все-таки русская народная песня, при всей ее интересности, сильно вгоняет в тоску. И она часто бывает диковата, тюркское влияние местами сильно чувствуется.
– Липницкий мне сказал, что если бы в свое время русский рок не был бы политизирован, если бы не искали бы в текстах что-то подцензурное, у нашей рок-музыки судьба сложилась бы иная; перспективы были. Разделяешь эту точку зрения?
– Да, безусловно. Там было много своих находок, хотя все это, конечно, в кустарных условиях делалось.
– Кого бы ты отметил?
– Безусловно, «Вежливый отказ», в котором я играю и поныне. Это абсолютно уникальное явление, но, скорее, композиторское. Просто в рок-форме серьезная современная музыка, по большому счету. А так, если копать, не знаю, у нас всегда все-таки слово превалировало над музыкой.
За исключением Майка Науменко и Бори Гребенщикова никто с английским особо не дружил. И не очень задумывались, о чем там поют «Битлы». Ну ясно, что о любви, ясно, что о свободе. А в принципе, это понятно и без слов. И если в музыкальной составляющей – опирались на западные образцы, которые доходили до нас через фарцовщиков, то в языковой, естественно, опирались на русскую традицию, от которой все идет. А это Галич, Высоцкий, Окуджава. Все равно это сочинялось под гитару. Не то, что группа собиралась и начинали вместе что-то такое придумывать, музыкальную какую-то фактуру вместе, all together. Нет. Здесь сначала один автор что-то на гитарке намурлыкал, сочинил, какой-то текст ему с небес спустился или он его из недр души достал. А потом начинали как-то это все присобачивать в какую-то музыкальную фактуру, более-менее модную и сообразную времени. То есть это все-таки вторичная конструкция. Сначала рисунок набрасывается, а потом он раскрашивается, а не то, что берем краски и кидаем на холст, если с живописью аналогию проводить.
И квартирники те же, они под что? Они естественно, под гитарку, кто-то подбрякает или на percussion каких-нибудь настучит.