— Радио из штаба флотилии. — Голос капитан-лейтенанта стал глуховатым, что-то мешало ему говорить. — Получено радио штаба, — овладев собой, повторил он. — Впереди и сзади нас противник вышел на Десну, прорвался за Днепр. Путь нам перерезан всюду. Горючее и боеприпасы на исходе. Действовать кораблями более не можем. Но они не должны стать добычей врага.
Капитан-лейтенант помедлил секунду, как бы преодолевая что-то в себе, сказал решительно:
— Приказ командования: корабли затопить.
«Затопить…» — словно ветром колыхнуло лица.
— Другого выхода нет.
У Иванова дрогнули губы. Затопить бронекатер, родную «букашку», как шутя, ласково называли они свой крохотный корабль. Каждая заклепка на нем знакома…
Затопить…
Невольные слезы застлали глаза. Сморгнул, сжал зубы: матросы не плачут! Старался сосредоточиться на том, что продолжал говорить сейчас капитан-лейтенант:
— Мы возьмем свое оружие, сойдем на берег. Будем сражаться и на суше так, как велит наша флотская честь. Сражаться, пока враг не будет остановлен, пока не будет выброшен прочь с нашей земли!
Лысенко отступил на шаг, глянул на мичмана:
— Слушать распоряжение командира корабля.
Капитан-лейтенант повернулся, спрыгнул с борта, быстро зашагал по высокой луговой траве к другому бронекатеру.
Мичман выступил из строя, поискал глазами:
— Ерикеев! В машинном под мотор заложить тол, вывести шнур за борт!
Иванов почувствовал, как вздрогнул локоть Мансура, касавшийся его локтя, услышал негромкий, хрипловатый, какой-то растерянный ответ:
— Есть…
Скользнув по Иванову взглядом, мичман остановил его на стоявшем рядом Василе:
— Трында! Рацию разбить, кодовые таблицы[2] сжечь!
— Есть!
— Пулеметчикам…
Это касалось уже Иванова.
— Ссыпать в воду патроны, вынуть замки, пулеметы сбросить за борт.
— Есть! — выдохнул Иванов.
— Есть! — отозвался пулеметчик кормовой установки.
— Рулевому — разбить приборы.
— Есть!
— Сигнальщику — сжечь свод сигналов.
— Есть!
…И вот на бронекатере уже никого. Иванов сошел с борта одним из последних. Пришлось повозиться, чтобы снять с тумбы тяжелый крупнокалиберный пулемет. Помог Василь: у себя в радиорубке он управился быстро. Когда спустили пулемет на палубу, Иванов последним прощальным движением погладил прохладную сталь. «Прощай, друг… С тобой немало лент израсходовали по фашистам. Ствол раскалялся так, что дотронься — обожжет. А теперь — холодный…»
Осторожно, хотя беречь было уже нечего, Иванов подвинул увесистый пулемет на край борта, легонько толкнул и отвернулся. Слышал только, как всхлипнула вода.
Сейчас он стоял в луговой высокой траве среди товарищей, одетый, как и они, для похода: бушлат, брюки заправлены в сапоги, на плечевом ремне — карабин, туго надвинута на лоб бескозырка. Карманы тяжелы от патронных обойм.
Как и все, он молчаливо наблюдал за тем, что делает мичман — единственный, еще не покинувший корабль. Вот мичман прошелся вдоль палубы, от носа до кормы. Вернулся к боевой рубке. Поднялся на мостик-приступочку позади нее, где обычно стоял сигнальщик. Посмотрел вверх, на мачту: там, под гафелем[3], колеблемый легким ветерком, реял флаг. По морскому уставу его ежедневно, в строго установленные часы, подымают утром и спускают вечером. Но в боевой обстановке флаг всегда наверху. Поднятый в ночь на двадцать второе июня, он более не опускался ни на час. Сколько суждено оставаться на своих местах боевым корабельным флагам? Еще три месяца? Полгода? Год? Едва ли скоро кончится такая война…
Иванов следил: мичман потянул за фал[4], и флаг заскользил вниз. Спущен…
Неторопливым движением мичман снял флаг с фала, аккуратно сложил несколько раз. Неся его на полусогнутой руке, словно это легкое полотнище налилось тяжестью, ступил с борта на берег. Подошел к капитан-лейтенанту, который уже вернулся, передал флаг ему. Лысенко свернул флаг еще раз и, расстегнув китель, запрятал за тельняшку. Застегнувшись, сказал смотревшим на него матросам:
— Флаг корабля пойдет с нами. Через все, что придется нам испытать. Будем верны ему.
— Будем!.. — сорвалось с губ Иванова.
А может быть, он сказал это лишь про себя — сердцем.
Так сказали, наверное, и Василь, и Мансур, и все, кто рядом…
А мичман снова вспрыгнул на борт — только затем, чтобы взять там футшток[5]. Положив его на траву, он опустился на одно колено, вытащил спички, нагнулся. Из травы тугой молочной струйкой ударил белый дымок — мичман поджег запальный шнур. Дымок побежал низом травы, приближаясь к катеру. Мичман уперся футштоком в серый, со вмятинами от осколков борт. Катер медленно, как бы нехотя, отделился от береговой кромки и, разворачиваемый медлительным течением, двинулся к середине протоки. Белый тугой дымок добежал до воды, нырнул в нее, исчез. Катер развернуло по течению. Теперь он хорошо был виден весь, от носа до кормы. И весь он был теперь уже какой-то незнакомый, не свой, не обычный: над рубкой не смотрит из броневой башенки ребристый пулеметный ствол, нелепым пнем выглядит пустая тумба кормового пулемета, пусто под гафелем. Без флага, без оружия — как мертвый…
Белый дымок вынырнул из-под борта — запальный шнур горит и под водой. Дымок взбежал по серо-голубой бортовой стали, проскочил по палубе, скрылся…
Негромко и глухо где-то внутри корабля бухнул взрыв. Влекомый еле приметным течением, катер начал погружаться. Он не хотел умирать… Уходил на дно медленно-медленно… Но вот уже и весь борт под водой. Вот она покрыла палубу. Над поверхностью воды видны только надстройки, но и они уходят вниз. Лишь мачта с пустыми фалами, колеблемыми ветерком, там, где только что был корабль. Но вот и мачта, дрогнув, быстро-быстро пошла вниз. Коснулся воды, косо ушел в нее гафель. Чуть всплеснула волна.
Все…
Иванов глянул на друзей. Сдвинув густые черные брови, хмуро смотрит себе под ноги Мансур. У Василя блеснуло на щеке.
Нет, бывает, все же плачут матросы.
Словно по неслышной команде, все разом сняли бескозырки.
Прощай, наш корабль. Прощай, родная «букашка»!..
ШЕЛ КОРАБЛЬ ИЗ-ПОД БРЕСТА
И вот они шагают, вытянувшись цепочкой, через лес. Сотнями алых флажков трепещет листва осин, червонное золото горит на черных ветвях дубов, лимонной желтизной светят широкие резные листья кленов. Ритмично шуршат матросские сапоги по уже привядшей густой траве, полуприкрытой желтыми, коричневыми, багровыми листьями.
В иное время Иванов, наверное, залюбовался бы всем этим. Со сладкой грустью вспомнил бы родные уральские места, с которыми вот уже два года, как расстался. Возле Златоуста, где родился, вырос и жил до призыва на флот, осенью так же золотым и алым разукрашены леса, будто какой-то великан набрызгивает веселыми красками по склонам гор…
Уже далеко позади Десна, уже давно углубились в чащу. Где свои, где немцы? Но мичман и капитан-лейтенант наверное знают, куда идти.
Перед глазами Иванова на затылке идущего перед ним Василя, в такт шагам, шевелятся ленточки бескозырки, сдвинутой, как любит Василь, на самые брови. Словно играя, ленточки подскакивают на черной щетинке коротко остриженных волос. Василь ниже Иванова чуть не на голову, и поэтому уши Василя видны ему почти сверху. И если на них смотреть так, то особенно хорошо видно, что они не как у всех, а торчком. «По конструкции ушей тебе только и быть радистом» — на эту шутку Василь не обижается, хотя вообще — порох. Хорошо, когда дружок радист. Все новости можно узнать. Только больше уже никаких новостей Василь не сообщит. Теперь в радиорубке вместо него вахту рыбы несут.