Я быстро направился к девушке и, поклонившись ей, сжал ее маленькую дрожащую руку в своей руке. Наши глаза взаимно встретились, и страшно сказать: глядя в ее глубокие, как море, глаза, устремленные на меня с восторгом, я сейчас же почувствовал, что мое влияние над нею может быть безграничным, если я только пожелаю этого. Не от мира сего, ее вид выразительно говорил о присутствии в этом хрупком теле души пламенной и нежной, для которой необходимы святые идеалы и беззаветная преданность. Бывают женщины, понять которых – значит победить.
Пристально глядя ей в глаза, я сказал чуть слышно, но тоном, заставляющим повиноваться:
– Постарайтесь быть спокойной и нисколько не волноваться.
К моему удовольствию, ее рука перестала дрожать в моей руке, и она своими тоненькими бледными губами улыбнулась мне, показывая ряды мелких белых зубов. Эта была улыбка застенчивая, нежная, доверчивая и полная какого-то тихого счастья.
Князь оставил нас одних.
– Садитесь, пожалуйста, – сказал я ей властно и вместе нежно и, оставив ее руку в своей по праву медика – привилегия, которой я немножечко злоупотреблял, – усадил ее на маленький голубой диванчик. – Чем вы больны – скажите, пожалуйста.
– Я всегда была нервной… чрезвычайно… иногда меньше, иногда больше. В последнее время нервность усилилась. Вы сами все знаете… вы доктор.
Она говорила чрезвычайно кротким, нежным голоском.
– Вы здесь всегда жили в вашем имении?
– Нет, я жила три года в Петербурге… и… заболела.
Она стала порывисто, учащенно дышать, полураскрыв свои бескровные губки, как пойманная птичка.
– Вы кого-нибудь любили, вероятно, – тоном, полным уверенности, шепнул я ей на ухо, убежденный, что я не ошибаюсь.
Она отшатнулась от меня испуганно:
– Ах, Боже мой!.. Откуда вы это могли узнать?.. Вы волшебник…
И она рассмеялась нервным конфузливым смехом.
– Как медик, я должен знать вашу душу, прежде чем восстановить ваши телесные силы. К счастью, ее знать нетрудно: она смотрит с глубины ваших черных глаз, и к тому же изучать вас не только обязанность, но и приятное развлечение, потому что, признаюсь откровенно, вы интересное существо. Проза жизни, я полагаю, нисколько вас не коснулась: вы слишком высоко парили над миром на крыльях фантазии, с розами на голове.
Я говорил все это с легкой иронией в голосе, и она, слушая меня, прелестно улыбалась, показывая между губами тонкую полоску белых зубов.
– Вы еще подумаете, пожалуй, что в качестве врача я пожелаю обрезать вам ваши крылышки и спустить вас на землю. У меня нет на это никакого желания. Таких, как вы, нет на земле, и вы ее украшение и ее живая поэзия. Оставайтесь роскошным цветком посреди мира, его живой грезой, хотя и поэзия, и цветы, и грезы не более как невинный вздор; но умнее всех делает тот, кто, живя в этом мире, умеет видеть хорошие сны. Жизнь – область обманов и уныния, я был счастлив только во время своего отрочества, когда умел грезить, как теперь вы…
– Право!.. Вы разочарованы, бедный доктор, как теперь я… – вскричала она, всплескивая худенькими ручками.
Я продолжал ей говорить что-то все в этом роде и под конец, кажется, очень заинтересовал ее своей особой. Отсюда до любви – один шаг. Я видел, что она крайняя идеалистка, и потому дал ей взглянуть в зеркало, в котором все представлялось наоборот: земля небом, а я, простой смертный, ангелом. Вы скажете, что я лгал, коварно рисовался и завлекал свою пациентку. Этого я отрицать не буду, но обыкновенный врач прописал бы ей бесполезное железо по медицинскому шаблону и обманул бы ее тоже по шаблону и более грубо, нежели я. Да, я лгал, но мой обман был врачующей ложью, и вот доказательства.
Слушая меня, моя больная все более расширяла свои черные наивные глаза; ее сияющая восторгом маленькая голова подымалась все выше, точно она с каждым словом оживала, как цветок, согреваемый солнцем. Я понял ее болезнь. Представьте себе арфу, струны которой ослабевают, потому что по ней бьет грубая рука, но ее взял искусный музыкант – и инструмент заговорил, зазвенел усладительными звуками. Музыкант – я, арфа – больная, струны – нервы. Надо уметь играть на человеческой душе. Гамлет полагает, что это страшно трудно и что на флейте играть несравненно легче. Не знаю, я не играю на флейте, но на нервах дам с известным темпераментом разыгрываю иногда довольно удачно. Если бы Офелия была поумней, то она сумела бы перестроить все струны гамлетовской души на совершенно иной лад, и душа эта перестала бы издавать такие потрясающие бурные звуки, одинаково интересные как на сцене, так и в психиатрической клинике.
На стене висел портрет какого-то гусарика, облаченного в голубое. Увидев его, я наконец понял пристрастие бедной княжны к этому цвету и с деликатной насмешливостью сказал:
– Милая княжна, я догадываюсь, кто этот прекрасный юноша: цвет его костюма совершенно достаточно объясняет ваше святое чувство к нему, так как он предполагает чистоту и невинность небес, и натурально, если вы надеялись найти в этом господине сладкие отзвуки рая.
– Доктор, вы смеетесь надо мной – слабеньким созданием.
– Простите и позвольте мне откровенно сказать о нем несколько слов. Стоит только вглядеться в это шаровидное лицо с узким лбом, чтобы понять, что он не стоил вашего обожания. Я знаю, что вы объяснялись с ним не иначе, как языком ангела, но я уверен, что он слушал вас с улыбкой самодовольства и грубого фатовства: что можно ожидать от человека с таким лицом?! Вы мученица вашего святого призвания – жажды беспредельного обожания, – но пока вы найдете человека, достойного вас, горькие разочарования приведут вас к могиле. Вас понять может только человек, являющийся таким же блуждающим метеором в этой жизни, как вы, один из сотен тысяч.
Я умолкнул, предоставляя ей догадаться, что таким метеором являюсь я.
Она сидела, недвижно глядя вниз, и я только видел, как ее черные длинные ресницы чуть-чуть приподымались, и тогда ее взоры на мгновение встречались с моими. Когда я умолкнул, она, широко раскрыв глаза, начала смотреть на меня с выражением очарования и испуга и, страшно волнуясь, произнесла:
– Вы все знаете и читаете в моем сердце… Вы не доктор, вы – бог. Я так хранила тайну своей несчастной любви, но теперь она не тайна уже. Вы не осмеете меня – бедное, больное существо. Ведь вы добры, я знаю, так будьте же еще моим другом.
Вместо ответа я стал пожимать ее руки, и она посмотрела на меня, сияющая и радостная. В эту минуту вошел ее отец и, видя ее счастливое лицо, удивленно направился к ней. Я скромно удалился и, очутившись в мрачной зале князя, услышал восторженные слова моей больной:
– О, папа, это не доктор, это – ангел, волшебник.
Я быстро пошел вдоль залы с улыбкой на губах. В голове моей создался план лечения моей больной: она, видимо, страдает из-за отсутствия идеалов в жизни, в моей особе она может найти реальное осуществление ее воздушных грез. Впрочем, будет и другое лекарство – железо. Конечно, этот минерал, как и все другие, не более как медицинское шарлатанство последнего слова науки, но появление его имеет резон: медики нашли в нем свой философский камень, так как железо в их руках легко превращается в монеты чистого золота.
Не зная, куда идти, я направился к большой стеклянной двери и очутился на длинном балконе, который тянулся вдоль всего фасада здания. Картина природы, открывшаяся предо мной, была необыкновенной, и я, несмотря на холод моей души, стал озираться с удовольствием.
Подо мной расстилалось целое море зеленеющих древесных куполов, по которым перебегали золотистые лучи заходящего солнца. Оно закатывалось за горой, разбрасывая по ее вершине пурпуровое зарево и перевивая огненными лучами маленькие сосны, казавшиеся висящими в голубом воздухе. В уровень с ними парили несколько орлов, широко расставив свои черные с серыми каймами крылья и уставив на землю свои неподвижные зрачки. В противоположной стороне расстилалось необозримое пространство, спускающееся уступами и обрывами все ниже в глубину, и за этим в бесконечной дали виднелись новые громады гор, среди которых несколько исполинов гордо уносились снежными вершинами за облака и сверкали в голубом воздухе, гордые и недоступные, залитые пурпуром заката, точно розами. Все пространство до этих гор пестрело маленькими горками, озерами, оврагами, чередуясь с зияющими пропастями и провалами. Свет и тени, всевозможные формы и краски – все это, перемешиваясь, образовывало какой-то чарующий хаос, где недоставало только звуков небесных или чертей – в зависимости от того, как смотреть: воспевать все созданное или проклинать его.