Тут же, около больного, сидела в кресле старуха грузинка. Белые, как снег, волосы окружали ее сморщенное, с глубоко ввалившимися глазами лицо. Она производила впечатление мумии, и только одно движение беззубого рта, вокруг которого торчали белые волосы, показывало, что она жива.
Я приблизился к больному, а князь сказал:
– Посмотрите, Бога ради, это мой сын.
– Давно он в таком положении?
– О, очень давно… Прошло уже лет восемь.
– Восемь лет – гм!..
Мои взоры в эту минуту упали на стеклянный шкаф, буквально сверху донизу уставленный всевозможными склянками с желтыми и белыми сигнатурками. Подошедши к шкафу и придав своему лицу серьезный и глубокомысленный вид, я начал прочитывать сигнатурки, нарочно время от времени испуская легкие восклицания, которые одновременно должны были выражать мое удивление и негодование, вызываемое невежеством врачей. Конечно, это означало только то, что я начинал входить в свою роль медика и политика одновременно. Я никогда не забывал, что для того, чтобы приобрести громкую популярность, необходимо держать себя так, как актер на сцене после поднятия занавеса, впрочем, с маленьким добавлением: медик должен и играть, и импровизировать в одно время. Гонорар обыкновенно бывает пропорционален силе этих талантов.
Прошло минут двадцать, в течение которых до моего слуха доносились отрывистые фразы больного и его отца. Последний сидел, нежно склонившись к нему.
– Голубчик, ну как ты?.. Может быть, тебе и лучше?
Больной заговорил, но я разобрал только отрывки из его фраз:
– Скучно мне… хоть бы… подохнуть, так скучно… Прикажи, чтобы пришла… эта… Прикажи ей прийти. – Нельзя, голубчик… Я тебе говорил – нельзя… Женщины не для нас с тобой, мой мальчик… Не повторяй этого больше.
– Скверный ты отец… собака… Мама сошла в гроб… дала место этой… Красавица твоя – Тамара… Ты лакомишься, лакомишься… старая собака…
В голосе больного послышалось злобное рыдание, похожее на рычание связанного зверя. Отец казался совершенно сконфуженным и безмолвствовал.
Немного спустя сын снова заговорил:
– Папа, папа!..
– Что, голубчик, что?
– Купи мне… лошадь…
– Хорошо, миленький, хорошо.
– Черную лошадь… Доктор вылечит – полечу в горы… к осетинам… Как хорошо среди простора гор… Дышать, дышать, скакать… Счастливые люди… какие все счастливые… Я один лежу – гнию… Жду последнего поцелуя… смерти…
Конвульсии пробежали по лицу больного, и он зарыдал, а старик, с видом отчаяния подняв руки над головой и уподобившись Моисею, взывающему на Синае к небесам, громко возопил:
– Гибнет… гибнет дом князя Челидзе. Подгнивают последние ветви гордого дерева Грузии. Я – ствол, в котором испорчены соки и на котором было много ветвей… Но опадают иссохшие ветви, осыпаются пожелтевшие листья… Дерево рухнет наконец с великим шумом.
Все это старик проговорил с видом трагическим и величавым, но я полагаю, что он был большим комедиантом: окончив свою речь, он вдруг обратился ко мне и, видимо внутренне смеясь, с выражением шутовства проговорил, указывая на больного:
– Доктор, надеюсь, что вы поддержите эту надламывающуюся ветвь великого дерева.
Я сделал вид, что не заметил иронии, и с самым серьезным видом медика, углубившегося в свою мысль, проговорил:
– Скажите на милость, ужели больной проглотил все это невероятное количество ядов в несколько лет?
– Да, – ответил он злобно.
– Очень жаль. Вы слишком часто переменяли докторов, и это всегда оказывает самое пагубное действие на больного. Лучше один посредственный врач, нежели выступающие один за другим десятки хороших – заметьте себе это (я выступал в роли политика, и ничего больше). Каждое из этих лекарств в отдельности есть довольно сильный яд – сулема, ртуть, каломель, морфий, – а все вместе представляет поистине адское снадобье, могущее свалить даже верблюда.
Старик желчно рассмеялся и совершенно озлился:
– Черт побери!.. Каждый из вас выглядит точно Спаситель, нисшедший с небес, каждый расхваливает свое пойло… в конце концов сами обвиняют друг друга в отравлении. Побойтесь Бога, да эти доктора хуже разбойников… Татарин-убийца в наших горах – по крайней мере, не драпируясь вашей мантией спасителя, – прямо кинжал в горло… Кто поступает благороднее, я вам скажу – разбойник…
Он желчно рассмеялся.
– Успокойтесь, – сказал я с невозмутимым хладнокровием. – Надеюсь, вы настолько умны, что сумеете, по крайней мере, оценить мое прямодушие: может быть, я единственный медик, решающийся высказывать горькую истину без обиняков….
– Это истинная правда, ведь вы человек порядочный. Господин Кандинский, простите меня, даю слово: вы будете моим последним доктором – и единственным, подобно тому, как вы единственный врач – честный. Послушайте, однако же, честным людям в наше время жить нельзя, подлецам лучше – они в фаворе теперь.
Я спокойно выслушал всю эту тираду и, когда он умолкнул, сделал следующее: вытянувшись во весь рост, я поднял руку кверху и с видом апостола, подымающего мертвого с ложа смерти, тоном, полным уверенности, проговорил:
– Ваш сын будет здоров.
Эффект получился чрезвычайный.
Князь уставил на меня свои круглые глаза, совершенно пораженный, а больной замотал головой, и по его лицу прошли конвульсии радостного смеха.
На этом, однако же, остановиться было нельзя, и я позаботился с помощью разных но сделать свое обещание эластичным, как каучук, и допускающим самые разнообразные толкования. Оракул в Дельфах изъяснялся с такой же двусмысленностью, и это не мешало ему пользоваться полным доверием сограждан.
– Да, он будет здоров, но это в том случае, если вы буквально будете руководствоваться моими предписаниями. Кроме того, вам следует знать, что мне предстоит борьба с двумя врагами: с ядами, которые принимал ваш сын, и с его недугом в собственном смысле…
Я подошел к больному и с видом глубокого внимания начал осматривать его, подымать его руки, ноги, и мне было невыразимо противно на него смотреть, отвратительно было чувствовать его кислый гнилой запах, гадко было видеть его идиотский смех или плач – не знаю. Я начинал ненавидеть его как своего личного врага, который мучает, терзает меня, унижает мою гордость. В глубине моей души шевелилась холодная злость, но мое лицо – о, я это знаю, – было невозмутимо и холодно. Как видите, быть медиком – адская работа, и особенно для человека с такой самолюбивой, гордой, холодной душой, как у меня.
Через некоторое время лакей-имеретин провел меня через несколько комнат в комнату моего пациента женского пола. Дверь раскрылась, и я остановился у порога.
Это была небольшая продолговатая комната, выкрашенная в небесный цвет, с амурами на потолке. Голубые гардины, голубой полог над кроватью, трюмо, покрытое чем-то голубым, зеркало в голубой бархатной раме – все голубое. В глубине комнаты я увидел и обитательницу этого голубого царства – совершенно эфирную барышню, – ей, видимо, оставалось только подняться и навсегда потонуть в своем любимом цвете – в голубом пространстве вечного эфира.
Она стояла в конце комнаты и на свои худенькие плечи своими нервно-дрожащими пальчиками силилась надеть что-то кисейное и воздушное, как она сама. Голова ее при этом свесилась набок, и ее черные волосы падали целыми волнами на ее кисейное облачение. Я ее нашел довольно эффектной. Ее маленькое, бескровное и белое, как мрамор, лицо казалось озаренным бледным светом, так как ее большие черные глаза светились болезненно-ярко. Она смотрела прямо на меня с выражением наивного испуга, девичьей стыдливости и какой-то светлой радости. У нее был очень высокий, белый, как мрамор, лоб, классический нос, маленькие бледные губы, такие тоненькие, что походили на два сложенных лепестка белой розы. Надо добавить, что она вся нервно вздрагивала и головка ее наклонялась и отклонялась, точно белая лилия во время грозы.
– Нина, не волнуйся, мой ангел… Это твой новый доктор, лучший, какой только есть, в чем он не замедлит нас убедить…