Вот все, что я хотел сказать о себе. Это не предисловие, а скорее эпилог. Все, что следует далее, написано мной не теперь, а в годы моей молодости, слогом, в котором, кажется, отразилась моя душа – холодная и гордая – и мой ум – иронизирующий, скептический и злой».
* * *
Лидия Ивановна, прочитав последнее слово, свесила тетрадь на колени и неподвижно уставила в пространство серьезные голубые глаза. Над бровями ее образовалась морщинка, и обыкновенно бледное лицо светилось теперь каким-то внутренним светом.
После нескольких минут общего молчания студенты начали друг на друга вопросительно посматривать.
Бриллиант сказал:
– Господа, эта история – весьма мрачная исповедь заблудшейся в лабиринте скептицизма и полу-знаний докторской души. Все-таки я полагаю, что он прав: многие из нас чуточку походят на него, и жребий Кандинского не так исключителен, как кажется.
На эти слова последовали шумные возражения. Волновались больше всего именно те, которые чувствовали свое сходство с автором записок.
– Покорно благодарю – я вовсе не намерен себя причислять к каким-то уродам. Если есть такие медики, то очень жаль; но, во всяком случае, это не более как нравственная извращенность, обобщать которую смешно и дико, – проговорив все это громко и резко, с волнением в голосе, Куницын пристально посмотрел на Лидию Ивановну и добавил: – Он врет – от слова до слова.
– Кто – мертвец?!. Ну нет, не думаю. Извини, любезный друг, ты что-то странен сегодня, – сказал Бриллиант.
К бледным щекам Куницына прихлынула яркая кровь. Его волнение было настолько сильно, что все это заметили и начали смотреть на него удивленно. Между тем Куницын, волнуясь, но все-таки с некоторым фатовством и искусственным смехом, наклонился к девушке и спросил:
– Лидия, я вам скажу причину своего волнения – я хочу сделаться медицинской… звездой… знаменитостью…
Девушка медленно поднялась и, глядя с необыкновенной серьезностью в лицо своего жениха, сказала:
– Володя!.. Да что же это значит!.. Звезда, знаменитость! Фу ты, Господи, как странно!.. Да почему же именно вы должны воссиять?.. Признаюсь, я не вижу для такой надежды никаких данных. – Она рассмеялась и продолжала: – Но вот что, голубчик Володя, удивительно: я сама почему-то думала о вас, когда читала эти записки, и знаете ли, что именно… – Договаривайте, не стесняйтесь, Лидия, что вы думаете – ну-с…
– Вы слишком самолюбивы, эгоистичны и холодны к людям. Куницын, вы будете плохим врачом… Вам противен вид больных… Помните, как вы раз плевали, выйдя от чахоточного в клинике… Я до очевидности ясно понимаю – вы, как и этот несчастный самоубийца, будете с отвращением смотреть на больного бедняка и убежите от него в богатые палаты…
Она неожиданно остановилась: взволнованное лицо юноши стало бледным и на минуту приняло злое выражение.
Девушка долго смотрела на него и вдруг рассмеялась своим тихим протяжным смехом:
– Куницын, бедненький мой… Не верьте мне… ведь я такая болтунья, и притом так часто ошибаюсь. – На этот раз наверное ошибаетесь, и очень грубо, – возразил он резко, – но я прошу вас ответить: на основании каких это аргументов вы составили такое мнение обо мне?
Она вдруг сделалась серьезной:
– Я вам отвечу, но не теперь… после прочтения этих записок. Володя, ведь вы против этого ничего не можете иметь? Я надеюсь, мы сегодня не будем спать, господа. Слушайте.
Все затихли, и Лидия начала читать.
III
По выходе из университета я начал практиковать в Москве, где, впрочем, особенными успехами никогда не пользовался. Так прошло несколько лет, пока неудачи окончательно не надоели мне и я уехал на Кавказ. Здесь, в Тифлисе, в короткое время я завоевал репутацию прекрасного медика. Говорили, что я обладаю особенным даром возвращать румянец юности даже бледным щекам безнадежно больных. Слушая это, я внутренне улыбался, так как к жизни и к смерти своих пациентов я совершенно равнодушен и чувствовал себя очень довольным сознанием своего олимпийского бесстрастия. Я полагаю, что полная холодность души и пылкость мыслей – свойство недюжинных личностей. Разверните историю, и вы убедитесь, что я прав. Каким ледяным равнодушием к смерти или жизни людей надо обладать какому-нибудь Юлию Цезарю, чтобы по трупам совершить шествие от Рима по всей Западной Европе – в Британию? Чтобы возвеличить свое маленькое «я», иногда необходимо бывает перейти через целые горы трупов, и к такой решительности бывают способны только привилегированные смертные: удел обыкновенных смертных – вечные волнения, укоры совести и вообще смятение духа – все это принадлежности маленьких, будничных, мизерных людишек.
Такие мысли очень льстят моему самолюбию, и я не волнуюсь: выздоровеет ли мой пациент или же отправится в лучший мир – для меня, собственно, безразлично; я рассуждаю так: положим, какой-нибудь Карпов умер, что ж, очень возможно, что это тем скорее даст возможность устроить свои дела какому-нибудь Чертополохову, а если Карпов был богат и скуп, то, быть может, его смерть облегчит бремя жизни десятерым Потапам с их женами и детьми. Вообще, чувствительность – качество весьма сомнительное и свойственно исключительно близоруким смертным. В природе ничего подобного не замечается; я стараюсь брать пример с нее, и это мне представляется тем более уместным, что ведь она наша общая мать, а она безжалостна: окрасив землю кровью и трупами, зажигает солнце – веселое и радостно смеющееся, точно на земле вечное ликование. Я подражаю природе, мудрость которой торжественно признается даже философией, и потому я холоден и жесток и стараюсь развить в себе эти чувства; я с ледяным спокойствием делаю мучительнейшие операции, и иногда чувствую легкое удовольствие, видя, как моя жертва изгибается под ножом. Равнодушный к больным, я в то же время очень дорожу репутацией хорошего медика и вообще внутренне горжусь своими знаниями. Несмотря на это, бывают моменты, когда я совершенно ясно ощущаю в себе нечто мефистофельское, да это и понятно: мне часто по необходимости приходится являться в роли надувателя публики, ведь медицина – ненадежная путеводительница по земле, и тех, кто ей доверяется, иногда заводит совсем не в желательные места – к гробам.
Желая правдиво очертить свой внутренний облик, не считаю себя вправе умолчать и об одной своей маленькой слабости: хотя я и медик, но очень люблю находиться в кругу милых тифлисских дам. Они в восторге от моей внешности, любезности и от моих медицинских познаний. Надо откровенно сознаться в истине: под черным фраком ученого медика во мне скрывается маленький Дон Жуан. Что ж, господа, во мне, под моей холодной наружностью, таится большая жажда жизни, я молод, по общему мнению, красив и, кажется, не лишен умения действовать на женские сердца. Моя практика в кругу дам все более увеличивается, и я положительно вхожу в моду. Говорят, что моя внешность вызывает впечатление чего-то таинственного и действует чарующе. Я знаю, что во всем этом скрывается преувеличение, но я всегда выслушиваю эти милые вещи с самым серьезным видом. Впрочем, что ж, в общем, я, во всяком случае, очень недурен, и вот вам мой портрет.
Я человек выше среднего роста, очень стройный, движения мои грациозны, но в них выражается сдержанность, умение подчинять свои чувства требованию данной минуты. Мое лицо – совершенно правильного очертания – окружено черными вьющимися волосами и маленькой черной бородкой и отличается интересным бледно-матовым цветом. Оно всегда невозмутимо-спокойно и как бы отражает царящий в моей душе холод, а тонкие, энергически сжатые губы, в чуть заметных своих движениях, обнаруживают присущий мне яд. Глаза мои, холодно смотрящие из-под черных бровей, скромного серого цвета, но с отблеском искрящейся стали. Я знаю, что многие не выдерживают их пристально устремленного взора.
В Тифлисе у меня уютная квартира, откуда открывается чудесный вид на расположенный внизу город и на хребты синеющих гор. Внизу, в скалистых берегах, вьется река, яростно несущая с гор свои мутные воды. Дома идут уступами, один над другим, и только в самой глубине видна длинная широкая улица, над домами которой зеленеют и шумят вершины пирамидальных тополей. В общем, все это довольно красиво. Я часто с высоты своего балкона с удовольствием озираюсь вокруг себя, и мне иногда кажется, что человеку можно бы быть добрым, если б не сознание, что ведь этот голубой купол, сверкающий переливами лучей, раскинут над огромной ареной убийств, крови и слез. Страдание и смерть – закон жизни, и потому умиляться прелестью бытия и раем, веющим с небес, совершенно напрасная сентиментальность. Такие мысли заставляют меня при созерцании красот природы только иронически улыбаться, и я снова чувствую себя холодным, жестоким, беспощадным.