Сестра, приезжай немедленно. Твоя дочь в большой опасности, я боюсь за ее жизнь. Я не могу обеспечить ей защиту. Если она останется – кто знает, что с ней случится.
Я смаргиваю видение: Андиль судорожно выводит свои каракули, чернильные брызги оседают на строчки, как пепел от пожара в veld[10], левая рука Андиля елозит, смазывая написанные слова. С видением приходит воспоминание: мать суеверно шлепает его по пальцам веткой, когда он тянется за чем-нибудь неправильной рукой. Она так и не смогла вышибить из него леворукость, как ни старалась, – так же, как не смогла загасить мою жажду знаний или мои амбиции. Так же, как я не смогла избавить Номсу от ее упрямства.
Повязав на голову doek, я влезаю в туфли. Они такие же неудобные и жесткие, как западные обычаи, которые предписывают облачаться в эту форму. Здесь, в бантустане, я всегда хожу босиком. Даже в школьном классе, где я веду уроки, мои подошвы соприкасаются с земляным полом. Но если я задумала вылазку на территорию белых, то придется надеть одежду белых.
Я расстегиваю молнию вышитого кошелька и проверяю сложенные банкноты. Как раз хватит на маршрутки и автобусы, направляющиеся на север. На обратный путь придется взять взаймы у брата, а этот долг мы едва ли можем себе позволить. Я сую мягкий кошелек в лифчик – еще одно призванное ограничивать свободу западное изобретение – и в мыслях молюсь, чтобы меня не ограбили в пути. Я чернокожая женщина, которая путешествует одна, а чернокожая женщина всегда самая легкая жертва в пищевой цепочке.
В отдалении кричит петух. Пора. Я протягиваю руки к сыновьям, и мальчики молча выбираются из постелей, чтобы обнять меня. Я прижимаю их к себе крепко-крепко, не желаю отпускать. Как много я хочу им сказать! Я хочу донести до них слово мудрости и напомнить о житейских мелочах, но не хочу пугать долгим прощанием. Проще сделать вид, что я уезжаю ненадолго и вернусь до темноты. Еще важно, чтобы Луксоло знал: я не сомневаюсь, что он сможет позаботиться и о брате, и о нашем скоте, пока меня нет; я не стану умалять его стараний наставлениями быть осторожным и внимательным. Он знает, что надо делать, и сделает это хорошо.
– Мы с Номсой скоро вернемся, – говорю я. – Не волнуйся за нас.
– А ты, мама, не волнуйся за нас. Я обо всем позабочусь. – Луксоло хмур. Он стойко выдерживает свою новую ответственность.
– Я не стану волноваться. Вы оба хорошие мальчики и скоро превратитесь в сильных мужчин.
Луксоло высвобождается и кивает, принимая комплимент. Квези не хочет отрываться от меня. Я целую его в голову, мои губы касаются родимого пятна.
– Поспите еще часок.
Луксоло и Квези послушно возвращаются на циновки, как положено хорошим мальчикам.
Закутавшись в покрывало, я выхожу в рассвет и начинаю спускаться по узкой тропе. Запахи дыма и навоза тянутся вверх, будто прощаясь со мной. В тишине сверчки трещат нестройное “пока!”. В холодном лунном свете видно мое дыхание; облачка воздуха, словно привидения, плывут передо мной, указывая дорогу, и я иду за ними, как иду за призраком моей дочери, вниз по песчаной тропинке. Мои ноги ступают там, где ее ноги прошли семь месяцев назад, когда она променяла нашу сельскую жизнь на городское образование.
Я пытаюсь вспомнить, как она выглядела в день расставания, но на ум приходит воспоминание о ней пятилетней. Наша тростниковая крыша нуждалась в починке, и мне пришлось взяться за пангу[11], чтобы нарезать длинной травы. Боясь, что дети попадут под широкое лезвие, я отправила их в крааль[12], посмотреть на родившегося ночью ягненка. Трехлетний Луксоло бежал, пытаясь поспеть за сестрой, и я занялась сбором тростника.
Когда крик прорезал пространство над полями, вспугнув стаю воробьев, я уронила пангу и кинулась со всех ног. К тому времени, как я добежала до крааля, – две женщины успели раньше меня – крик превратился в пронзительный визг. Но сквозь этот крик пробивался еще более жуткий звук; я не могла понять, что это, пока не миновала последнюю хижину.
Номса, расставив короткие ножки, стояла в позе бойца. Стояла между Луксоло и небольшим шакалом, который скалился и рычал, из пасти капала пена. Зверь был явно бешеный.
Номса потрясала кулачком; животное – странно, плечом вперед, – двигалось к ней. Номса дотянулась до камня и, прежде чем я рванулась вперед, швырнула его с такой силой, что камень угодил шакалу прямо в голову, и животное отпрыгнуло в сторону. Подобравшись к ним, я схватила обоих детей, женщины криками погнали шакала прочь. Номсу трясло от страха. Моя дочь, всего пяти лет от роду, отчаянно сражалась с хищником, защищая младшего брата. Я ожидала увидеть у нее в глазах слезы, но увидела торжество.
Я прогоняю воспоминание и пришедшую с ним тяжесть. Еще шесть километров пешком по пыльной тропинке – и я добираюсь до главной дороги возле Цгуну. Цгуну – поселок вроде нашего, он утонул в заросшей травой долине, окруженной зелеными холмами; в нем проживают несколько сотен человек. Говорят, у подножия этих холмов вырос Нельсон Мандела, так что здешней почве предназначено родить величие. И, может, ее прикосновение к моим ногам принесет мне удачу.
В Цгуну я должна сесть на первую маршрутку, которая увезет меня из-под защиты бантустана Транскей в провинцию белых людей, Наталь, на четыреста километров на северо-восток, через поля сахарного тростника и кукурузы, через Кокстад в Питермарицбург. Потом мне надо будет двинуться на север, через центральную часть страны, через Драконовы горы, а там – к Йоханнесбургу.
Путешествие уведет меня из сельской идиллии, где время остановилось, в город, основание которого подрагивает от взрывов динамита на золотых шахтах, а верхушки трясутся от гроз, разрывающих небо. Почти тысяча километров протянулась от наших мест до Соуэто нитью страха и сомнений, но я стараюсь не думать о расстоянии, держа чемодан подальше от тела, чтобы он не бил по ноге.
Я иду за утренней звездой, жду рассвета – это мое любимое время, а вот Номса больше любит закат. В Африке не бывает долгих сумерек, не бывает мягкой вечерней зари, когда день расслабленно опускается в ночь, не бывает нежного обмена любезностями между светом и тенью. Ночь падает внезапно. Если вы внимательны и не склонны к рассеянности, то можете почти физически ощутить момент, когда дневной свет выскальзывает у вас из пальцев, миг – и вы уже сжимаете чернильную гущу, которая и есть ночь южнее Сахары. Это резкий выдох дня, вздох облегчения. Восход – совсем не то, это мягкий вдох, затянувшееся действие, день словно готовится к тому, что будет. Как я сейчас должна приготовиться к тому, что ждет меня в Соуэто.
Едва я сворачиваю в долину, на извилистую тропинку, как меня окликает тонкий голосок:
– Мама!
Слово ширится в притихшей безгрешности утра, его поглощает туман, одеялом покрывающий ложе реки. Я думаю: наверное, голос пригрезился мне, наверное, я наколдовала голос дочери, который через всю страну взывает о помощи. Но я снова слышу:
– Мама!
Я оборачиваюсь, смотрю на тропу, по которой прошла, и различаю, как кто-то вприпрыжку несется ко мне. Квези двигается уверенно, как горный козлик. Несколько минут – и он уже рядом со мной, пар от нашего усиленного дыхания смешивается, когда мы поворачиваемся лицом друг к другу.
– Ты забыла еду. – Квези подает мне мешочек, в который я завернула накануне жареные mielies и куски курятины. – Проголодаешься.
Он так похож на отца – на юношу, которым был его отец до того, как золотые рудники отняли у него радость, разрушили ее, – и беспечно улыбается. Сердце у меня плавится от любви.
– Ты приведешь Номсу домой? – спрашивает он, и я киваю, потому что не могу говорить. – Ты вернешься?
Я снова киваю.