Пульс мой учащался от одной только заставки: вой полицейской сирены, визг тормозов, яростная перестрелка и тревожные звуки трубы, после которых глубокий голос Малколма Гудлинга начинал: “Они на пустых ночных улицах… мчатся на машинах, шагают пешком… их жизнь – преступления и жестокость… они – команда «Патрульных машин»”. Я с головой погружалась в очередное расследование и не сомневалась, что стоит мне явиться в брикстонский полицейский участок, как меня примут в элитную команду “Патрульных”.
Истории, что слушала Мэйбл, оставались для меня загадкой; они все были на сото, и создавалось впечатление, будто происходит массовая драка. Когда я спрашивала Мэйбл, почему черные так кричат, она отвечала, что у них много причин сердиться, но не уточняла, что это за причины. В конце концов я своими приставаниями доводила ее саму до крика, после чего, поверив ей на слово, меняла тему.
Оставив Мэйбл с ее передачей, я спустилась в родительскую спальню. Я не знала, где Кэт, – надувшись, она отстала от меня, когда я отказалась прокатить ее на сиденье как пассажира. (Кэт было не уговорить ездить на собственном велосипеде – она боялась, что шарф попадет в спицы, она упадет и выбьет себе передние зубы, как одна девочка из нашей школы. “О боже мой, – вздыхала мама, – да у тебя и шарфа-то нет!” Но Кэт было не сбить: она каталась на велосипеде только в качестве пассажира. Для гонок пассажир помеха, так что я не всегда соглашалась прокатить сестру.)
Когда я распахнула дверь, отец сидел на кровати и шнуровал ботинки. Я уловила аромат мыла “Санлайт” и детской присыпки “Джонсонс”, которой отец припудривал ноги, чтобы резиновые сапоги не натирали, – он часами таскался в забоях вверх-вниз. Отец всегда принимал душ на шахте, смывая пот и въевшуюся угольную пыль после дня, проведенного с мужчинами, а потом возвращался, чистый и благоухающий, в наш женский дом.
– Папа! – Я пушечным ядром врезалась в него, и он рассмеялся.
– Вот это подкат, Конопатик. По-моему, у нас в семье растет регбист.
– Почему ты снова одеваешься?
– У нас с мамой сегодня вечером торжественное мероприятие.
Я зашла в ванную, где готовилась к выходу мать, обняла ее, опустила крышку унитаза и села на него как на стул. Я любила смотреть, как мать, по выражению отца, “наводит марафет”, хотя мне не нравилось, когда они уходили на свои торжественные мероприятия.
– Поторопись, Джолин. Хватит вертеться перед зеркалом. – Отец топтался под дверью ванной, пытаясь завязать темно-зеленый галстук.
– Прости, но сказать за два часа – это смешно. Если бы я знала об этом вчера, я бы пришла домой пораньше.
– Ja[22], ну извини. Должен был пойти Хенни из горноспасательной команды, но у него понос. Весь день просидел в уборной, все провонял. В конце концов okes[23] велели ему проваливать домой и засерать собственный толчок.
– Похоже, у него то же желудочное заболевание, что у Эдит.
Мать потыкала щеточкой во флакон с тушью, чтобы нанести еще один слой на липкие ресницы; папа, замерев, неотрывно глядел на нее. Мы оба замирали как загипнотизированные, глядя, как мать округляет рот буквой “О”, и порой я замечала, что мой собственный рот округляется в бессознательном подражании.
Отец покачал головой и улыбнулся:
– Когда ты так делаешь, ты похожа на престарелую золотую рыбку.
Мать завинтила тушь и бросила в отца флакончиком, тушь ударила отца в грудь, тот скорчился, будто смертельно раненный. Мать распустила узел его галустука и подтянула отца ближе, чтобы поцеловать.
– Давай я завяжу, иначе мы проторчим в этой ванной весь вечер.
Отец изучал ее лицо, пока она рассеянно занималась галстуком.
– Какая ты красивая, Джо.
Я заерзала в стыдливом удовольствии от их телячьих нежностей – в кои-то веки. Отец говорил правду: моя мать была красивая. Пышные каштановые волосы одуванчиком пушились вокруг лица, изогнутые брови, высокие скулы. Большие карие глаза матери были полной противоположностью голубым глазам отца, но мне нравилось, что у меня отцовские глаза. Еще мне хотелось бы его светлые волосы вместо своих темно-русых, но, как родители часто напоминали мне, жизнь – не сплошной праздник.
Управившись с галстуком, мать шлепком выставила отца из ванной, подобрала тушь и снова повернулась к зеркалу.
– Тебя послушать – какая разница, как я выгляжу. В этом платье нормально? Дамы уже много чего наговорили о моей работе и моей бандитке-дочери. – Она бросила на меня удрученный взгляд. – Не хочу давать им очередную тему для пересудов.
– Ты безупречна. И платье безупречно. Ну, теперь идем?
– Еще одну минутку. – Мать достала из ящичка тонкую золотую цепочку с блестящей подвеской-ониксом и застегнула ее на изящной шее. – Где Мэйбл?
– На кухне, заканчивает гладить. Я скажу ей, чтобы осталась.
Обязанности Мэйбл включали уборку, стирку, глажку, готовку и заботу о нас, детях, – обязанности, которые, как ожидалось, она будет выполнять каждый день за исключением воскресений. В будние дни она забирала нас с Кэт из школы и приглядывала за нами до возвращения родителей. Если они уходили куда-то, то само собой разумелось, что Мэйбл сидит с нами. Я никогда не слышала, чтобы родители спрашивали Мэйбл, нет ли у нее каких-то планов, – просто предполагалось, что она останется, и без дополнительной оплаты.
Отец быстро направился к кухне, я соскочила с унитаза и последовала за ним по коридору, скрипя takkies по натертому до блеска полу. Оставленная без присмотра кастрюля исходила паром на плите. Отец снял ее с конфорки, открыл заднюю дверь и позвал:
– Мэйбл?
Мэйбл что-то неразборчиво ответила. Мы вышли во двор и направились к жилищу прислуги, крошечной комнатке с отдельным туалетом, пристроенной к дому и имевшей отдельный вход. Я расслышала доносившийся изнутри голос диктора “Спрингбок Радио”: “…более двадцати тысяч чернокожих учащихся из средних школ Соуэто сегодня утром продолжали бунтовать, бесчинствуя и швыряя камни в вооруженных полицейских. Бунт начался в знак протеста против введения африкаанс в качестве языка преподавания в местных школах. Разъяренная толпа атаковала полицию, и более…”
Отец постучал в железную дверь, и радио резко умолкло. Отец толкнул дверь и переступил порог затемненной комнаты Мэйбл, я выглядывала из-за его спины. Я различила силуэт Мэйбл, стоявшей рядом с узкой кроватью. Завязывая на ходу doek, она проскользнула мимо нас. Я уловила слабый запах вазелина и нюхательного табака – запах Мэйбл.
– Сколько раз повторять – не оставляй еду на плите, если ты у себя! Не плиту оставишь, так утюг. Вот спалишь мой дом дотла – увидишь, что я с тобой сделаю.
– Да, baas[24]. Простите, baas.
– Прекрати все эти “да-baas-простите-baas”. Просто делай, что сказано. Ты хуже ребенка.
Мэйбл снова поставила кастрюлю на конфорку, включила огонь и достала из-под кухонной мойки пакет “Ивисы”. Белая кукурузная мука был основой диеты Мэйбл. Она ела кашу с томатно-луковой подливкой и овощным блюдом morogo из дикого шпината, который она собирала неподалеку, а мне, если я просила кукурузное месиво, готовила с сахаром и сливочным маслом.
– Ты тут слушала радио. Слышала, что устроили сегодня в Соуэто эти мелкие чернявые? Бегали по всему городу, швырялись булыжниками в полицейских, надевали “ожерелья” на неповинных людей, поджигали…
– А почему они надевали ожерелья на людей? – спросила я. Отец не обратил на мой вопрос внимания, так что я сделала еще одну попытку: – Ожерелье – это же здорово?
– Робин, “ожерелье” значит, что на шею человеку повесили автомобильную покрышку, а потом подожгли, чтобы человек сгорел заживо. Это не так уж и здорово.
– Baas, – сказала Мэйбл, прежде чем я успела спросить, зачем кому-то делать такие ужасные вещи, – марш был мирным, а потом полиция пришла и стала стрелять в детей. – Сообщив это кастрюле, Мэйбл насыпала белой муки в кипящую воду и потянулась за деревянной ложкой.