Литмир - Электронная Библиотека

– Афанасьюшка, сыночка, что с тобой?!

Он мутно посмотрел на мать.

– Пустяк. Скула побаливает. Пойду я.

Мать глубоко вобрала воздуху, чтобы не разрыдаться.

Сын уходил быстро, не оборачиваясь, а мать вослед меленькой украдчивой щепоткой осеняла его путь.

За спиной зашуршала трава – муж подходил.

– Уехал?

– Уе-е-ехал.

– Слышал ваш разговор, да не стал встревать. А то, что уехал, может, оно и к лучшему. Перемелется – мука, глядишь, будет.

– Дай бог. – Помолчав, прибавила очень тихо, казалось, не желая, чтобы муж услышал и понял: – Дай Бог, чтоб мука, а не мýка… на всюё жизнь.

Илья Иванович пристально посмотрел на жену. Что-то хотел сказать, но промолчал. Мужику, известно, негоже много говорить. Стал скручивать табак в газетный обрывок, да никак не получалось одной рукой, пальцы отчего-то не держали. Так и не прикурил; запихал кисет и газету в карман.

Мало-помалу светало. На мерклом востоке задрожала серенькая, с мертвечинкой лиловости зорька. Афанасий остановился на седловине Бельского всхолмия, перед самым Московским трактом, по-современному – шоссе, полуобернулся – посмотрел сверху на Переяславку и Ангару. Славный родной переяславский мирок был многослойно оплетён и перепутан жилами тумана и дыма. Дым натаскивало с того берега, в дальнем потаёжье которого уже третью неделю хозяйничали на старых вырубках низовые пожары, то разгораясь, то пригасая. Неясно было видно даже ближайшие дворы и огороды. Однако Афанасий разглядел, скорее угадал, вспоминая сердцем, в черёмушнике возле Ангары пастушью избушку, в которой когда-то миловался с Екатериной. Поворотился спиной к селу, по-бычьи туго склонил голову и стремительно пошёл.

Однако почуял, да и краем своего охотничьего, пристрелянного глаза ухватил, – что-то произошло за спиной. Обернулся – и замер: это роскошным зеленцевато-голубым переливом вспыхнула река, по которой, пробившись через дали, дымы и туманы, юными бегунками промелькнули первые лучи нового дня. Сияние, однако, погасло. Но секунда-другая – оно вновь занялось, ещё роскошнее, ещё ярче, ещё искристей. И так несколько раз: погаснет – вспыхнет, погаснет – вспыхнет. Свет настойчиво пробивался к жизни. Река словно бы манила, торовато обещая свои красоты и просторы.

Афанасий нахмурился, но обмануть себя не смог – улыбнулся.

Ни машин, ни подвод на шоссе в столь ранний час, и Афанасий не стал поджидать фарта. Перелесками и полями спрямляя и скорачивая путь, за час с небольшим своими широченными шагами добрался до Тайтурки – ближайшей железнодорожной станции; здесь локомотивы с товарными вагонами частенько замедляли ход. Запрыгнул на тормозную площадку приостановившегося состава с пустыми, предназначенными для черемховского угля вагонами. До Черемхова добраться, а дальше как получится; можно до северов и на перекладных катить, – задором и отвагой молодости вспыхивало сердце.

Вскоре состав, оглушительно грохоча и скрежеща, летел по лесостепным немереным землям. Вихри свистали, в клочья рвало паровозный дым. День разгорался, раздвигая небо, ширя просторы. Афанасий всматривался в шаткие туманистые дали: через время и расстояния – какая она там, жизнь?

Глава 23

Говорят: время лечит. Боли ослабнут, а то и вовсе выветрятся. Но что же с ранами сердца? На живущем в полную силу, неуёмно пульсирующем – затянутся? А если и затянутся – не с надрывом ли работать ему всю последующую жизнь?

Афанасий своим неуклонным чередом и блестяще, как мечталось, закончил институт. Уже инженером работал на заводе, на том же – заводе драг, где его ещё студентом запомнили и полюбили как трудягу и умельца. Он оказался толковым, «башковитым» итээровцем, хотя вспыльчивым и упористым, однако люди склонны простить тому, кто горячится, настырничает по делу, для общественных, так сказать, надобностей, а не корысти ради. Он и теперь частенько брал в руки кувалду, гаечный ключ или бензорез, вливаясь в общее бригадное, цеховое дело, маракуя вместе с рабочими над каким-нибудь мудрёным узлом или агрегатом. Въедчиво прочитывал чертежи, по нескольку раз перелистывал технические документационные талмуды, прежде чем дать добро на монтажные работы. Порой за столом, уткнувшись лбом в ворох чертежей и папок, и засыпал в своём кабинете; утречком уборщицы позвоном вёдер и шуршанием швабр будили его. Уже через год вымахнул в мастера участка, и к нему даже старые рабочие, заводские зубры, и фронтовики стали обращаться «Афанасий Ильич» или даже «Ильич». Чуть ли не следом он был возведён в начальники хотя и не самого главного, но цеха. Получил комнату в коммуналке, но и полугода в ней не прожил – переселился, по благорасположенному ходатайству вышестоящего начальства перед завкомом, в однокомнатную квартиру. Подметили его и по партийной линии: выдвинули в комитет комсомола завода, а потом – городского района. Раз там выступил с трибуны, два – и народ кулуарно заговорил, что этот лобастый парнина готовенький-де секретарь райкома комсомола.

Может быть, вскоре и ходить бы Афанасию в секретарях, да однажды вспылил он в нечаянном – в перерыве пленарного заседания – споре с одним важным комсомольским функционером, который, театрально попыхивая трубкой, походя и небрежно назвал колхозников бездельниками и выпивохами. Сказал, пустил завитки дыма и – о чём-то другом заговорил. Однако Афанасий, побледневший, по-борцовски принагнувшийся, прервал его:

– Давим деревню налогами, по шестисот и более рубликов сдираем со двора. Требуем покупать облигации на последние копейки, а к чёрту они надобны колхознику – не спрашиваем. Тут не только запьёшь – волком завоешь. Как крепостной он, наш колхозничек, даже паспорта не имеет. Трудодни стали той же повинностью, что и при царях. А насчёт бездельников – врёшь, братишка!

– Чего, чего-о-о? Знай, с кем говоришь, молокосос! Я в Сталинграде кровушкой умылся.

– Свою холёную рожу, что ли, умыл? Чего ты нам несёшь про Сталинград? Знаем, по тылам отсиживался, в интендантиках ряху наедал.

– Да у меня медали, орден, два ранения! Ты на кого прёшь, падла?

Слово за слово – за грудки сграбастали друг друга. Оба крепкие, но молодой, рослый Афанасий наверняка одолел бы, да вмешались, нависли на руках и спине. Еле-еле разняли, растащили, совестили обоих. Особенно перепало Афанасию: на фронтовика, хотя бы и интенданта, с кулаками полез – святотатство.

Дня через два повесткой Афанасия вызвали в органы. Ясно: донесли. Досадовал, минутами сердился до ярости, ночь глаз не сомкнул – казнился и каялся: поступил глупо, опрометчиво, как пацан. Но мог ли тогда совладать с собой? – спрашивал себя, когда утром брёл к дознавателю. Наверное, нет. Что тогда произошло с ним? Всколыхнулась в груди обида за родное село, за земляков, за мать с отцом. В голове забурлило, отчаянная храбрость в мгновение опьянила и вспенила кровь – бросился, как в бою, защищать то, что было дорогим и сокровенным.

Молодцеватый, пощёлкивающий мясистыми рыжеволосыми пальцами дознаватель подбрасывал каверзные вопросы, казалось, тешился и насмешничал:

– Значит, гражданин Ветров, советские колхозники всё одно что крепостные, повинность отбывают? А кто же, позвольте полюбопытствовать, барин у них? Ась? Барин-то, спрашиваю, кто?

И скосил колко смеющиеся глаза – очевидно не без злокозненности подсказывая – на портрет Сталина.

– Кто?

Афанасий, сомкнув зубы, молчал. Он испугался: намотают срок или – расстреляют. Могут вменить антисоветскую пропаганду. Могут и шпионом объявить. Слыхивал от людей сведущих, хлебнувших лиха: меньше скажешь, а лучше, ничего не подпишешь и ничего не скажешь, авось поменьше дадут, не расстреляют. А потому – молчать.

– Говорить, собачий сын! Кто барин?

Понял: если примутся бить, то в ответ саданёт так, что мало не покажется. В голове снова забурлило, кровь в жилах вспенивалась, но ещё мог оценить: пропадаю!

Однако бить не стали. Ещё подбросили два-три вопроса, покричали с постуками кулаком по столу. Молчком настрочили протокол, подпихнули для подписи.

24
{"b":"644977","o":1}