Иван рассказывал:
«Спрыгнул я удачно, отполз от дороги, укрылся в посадке. А дальше не знал, куда идти. Но помнил тот адрес, что ты мне дал . Разогнался идти на поиски. А потом подумал, что ночь... Неудобно людей беспокоить. Дошел до кукурузы и сел там. Решил дождаться утра.
Начало светать... Только тут я почувствовал, что моя травмированная нога сильно натружена и болит. Давно надо было перебинтовать ее. Там, я не говорил тебе, у меня давнишняя рана, открытая. Только расположился... И тут увидел полицая, который охранял железнодорожный участок. Тот тоже увидел меня. Подошел. Это и был ваш односельчанин Петро.
Он на меня наставил винтовку:
— Кто?
Говорю:
— Дядя не стреляйте. Я...
— Кто ты, кто? — похоже, он боялся больше меня.
— Я пленный. Бежал из лагеря вместе с вашими земляками...
— С кем? — ну я и сказал ему, Борис... Прости. А он и говорит дальше: — Пошли, я доведу тебя до него.
— Подождите, дядя, я ногу замотаю, — мне же надо было закончить начатое.
— Ладно, — полицай рассказал мне дорогу: — ты иди вон туда и туда, а я пошел по своим делам. Некогда мне ждать тебя.
Он ушел вперед, а я обернул ногу и пошел следом».
Короче, Петро, конечно, поспешил к нам, чтобы удостовериться... Ну а Иван по его подсказке пришел ровно через 5 минут.
А я, как только появился дома, приказывал матери, чтобы нигде никому не говорила о моем появлении. А тут уже полсела знает, что я дома!
— Да не бойся ты, — подбодрил меня Петр. — Тут сколько уже пришло... Боже мой! И ничего. Немцы не трогают.
Но у меня же была своя семья. Жена жила у своих родителей после возвращения из Смушевой, где работала. Там же дочка была. Я ночью к ним не пошел. Но жене с утра люди донесли новость... Ничего тут утаить нельзя было...
Жена прибежала, принесла мне человеческую одежду. Теперь я мог идти через все село к ним. Распрощались мы с Иваном. От матери ему на вокзал гораздо ближе было.
— Ну, Борис, прощай. Я убедился, что ты прибыл и теперь могу спокойно отправляться домой. Спасибо тебе, сам я не решился бы бежать... Неизвестно, какой бы была моя судьба, — на прощанье мы обнялись.
Вот так я остался в оккупации.
Но никому не сказал, что пережил в плену, что мне там сообщили и что за камень я носил в душе».
Никому Борис Павлович не решался открыться с правдой о том, как попал в плен. Когда заходила речь об этом, он говорил, что оборонял Севастополь. И этого достаточно было, ибо слово «Севастополь» символизировало и героическую стойкость самого города, и трагические судьбы его защитников. Слово «Севастополь» действовало на людей магически и ограждало от всяческих любопытных расспросов.
Война — это явление массовое, коллективное. Тут каждый друг у друга на виду. Но пленные, которых брали разведчики для добывания информации, обычно попадали к врагам без свидетелей. И в этом заключается весь трагизм ситуации. Нигде и никто не интересовался и не писал о том, как потом жилось этим «языкам», как приходилось оправдываться перед своими и как жить в дальнейшем под тяжестью остающихся подозрений.
У Бориса Павловича не было алиби, ему нечем было оправдаться в невольном прегрешении. Но со временем и алиби и оправдания появились, они следовали из его поведения. Он выбрал честную и мужественную линию защиты, пассивной защиты, ибо к активной его никто не призывал, — не прятаться, жить открыто в своем родном селе, среди своих земляков, работать старательно и добросовестно. Он безупречно соблюдал этот кодекс чести, так что даже был награжден высшей правительственной наградой за труд — об этом рассказ впереди[29].
Как было уже сказано, в ситуации с Борисом Павловичем быстро разобрались даже без его объяснений и сняли с него обвинения, навороченные скорым на расправы военным трибуналом. Но он-то этого не знал! И горел душой...
Как ему жилось все это время? И кто возместит ему потерянное в тревоге здоровье?
К нему дошла лишь плохая весть, поскольку разбирательство было публичным. Благая же весть задержалась на 15 лет, и была негласной, почти приватной, кулуарной.
Жизнь Бориса Павловича в эти 15 лет — это ежедневный подвиг мужества, стойкости и веры в справедливость.
Легализация
Около месяца скрывался Борис Павлович у хуторян. Отдыхал там, лечил пораненную при побеге ногу, изживал последствия травм, полученных при задержании немецкими разведчиками. А в сентябре тесть достал документы, позволяющие ему легализоваться и появиться дома.
Оккупация для Бориса Павловича, как и для любого фронтовика, была явлением новым, не знакомым на практике. Так что, попав в конце концов домой, он больше присматривался и изучал происходящее. Приспособиться мешала ненависть к немцам, укрепившаяся в плену. Если до этого нагрянувшая на его страну немецкая армада была для него абстрактным врагом, посягнувшим на богатства всего народа, то после плена, где он столкнулся с немцами непосредственно, они стали его личными, кровными врагами. Он увидел, что это люди другой культуры, другой морали, зараженные равнодушием к миру, к общечеловеческим культурным ценностям. Для них имели значение только сила и удовлетворение собственных интересов. Главное для немцев было — убивать, грабить и жрать, жрать, жрать... Их аппетитам, даже в самом прямом смысле, не было предела. Они могли отобрать у местных жителей гуся, заставить их зажарить его и втроем-вчетвером съесть за один присест. Нашим людям того гуся хватило бы кормиться всей семьей недели две.
Смутно-смутно припоминались Борису Павловичу детские впечатления об изменениях, происходивших в Багдаде, когда там менялась власть в результате политических драк или катаклизмом. Он помнил, например, как на них напали британцы, заняли Багдад и Киркук, и начали распространять свою власть на всю территорию Ирака. Помнил испуганное притихшее население и стариков, гадающих, что теперь будет. Предприимчивые ассирийцы, эти прирожденные полиглоты, срочно кинулись изучать английский язык. В целом для народа это были неприятные моменты, потому что многие законы переставали действовать, вместо них вводились новые законы, обычно ухудшающие его положение. Потом была Бессарабия, тоже живущая под чужим игом, румынским, — там были свои сложности, ощущающиеся в каждой семье.
Казалось, он должен был привыкнуть к политической нестабильности как таковой, словно это был обязательный атрибут государства, и его не должны были удивлять резкие перемены в общественной жизни. Но нигде потеря стабильности и наступление перемен не сопровождались такой страшной войной, смертями и кровью, какие принесли советским людям немцы. Немцы вели себя как звери с нарушенными инстинктами, как изверги. А значит, против них надо было бороться со всей настойчивостью и силой! Надо было не просто изучать новый порядок, проявляя необыкновенную осторожность, но при первой же возможности уничтожить его и вернуть советскую власть, при которой если и были перемены, влияющие на жизнь народа, так только хорошие.
Так рассуждал Борис Павлович, попав в условия немецкой оккупации, которая почти ничем не отличалась от плена. Разница была лишь в том, что люди жили не за колючей проволокой, зато и не могли совершить побег, ибо некуда было им бежать — они тут держали свой фронт, связывая силы немцев на местах.
«Ну что же, после лечения на хуторе побыл я дома несколько дней. Осмотрелся... Понимал, что надо как-то жить, содержать семью. А значит, надо работать. Но к принятию решения прийти не успел — внешние силы снова начали меня толкать в спину.
Нагрянули люди из полиции с сообщением, что мне надо срочно браться у них на учет. Пошел. Другого там бы записал какой-нибудь жандарм — откуда, куда, зачем — и все. А меня нет, меня пожелал видеть начальник полиции — уже ж пошло по селу, что я бежал из плена. И до него дошло.
Должность эту занимал некий Андрухов, пришлый человек, не местный. Посмотрел я на него — молодой, но какой-то вялый, ленивый что ли. Короче, сонный.