Опекающие Бориса Павловича красноармейцы сразу же нашли свободную доску и пристроили его на ней. Затем пошли в поисках медсестры — такой же пленной, как они сами. Конечно, немцы никакой помощи пленным не оказывали, люди сами выходили из положения как могли.
Медсестра нашлась, но пришла с пустыми руками.
— Я могу осмотреть вас и сделать перевязку, но только если вы найдете индивидуальную аптечку, — смущаясь на последних словах, сказала она. — Свои запасы я давно израсходовала.
— Да, у меня еще немного осталось, — Борис Павлович достал пакет и подал девушке.
— Дайте скачала осмотреть вас, — сказала та.
Красноармейцы окружили раздетого до пояса Бориса Павловича, чтобы он не простудился на ветру. Медсестра прослушала его дыхание, долго пальпировала спину, особенно позвоночник.
— Больно? — нажимая, спрашивала все время.
— При сильном нажатии больно, а так — терпимо.
— Вас, наверное, избили в гестапо? На вас живого места нет, вы весь в ссадинах.
— Нет, в гестапо не били, к счастью, — растеряно сказал Борис Павлович. — Это, наверное, при задержании. Я тогда потерял сознание...
— Понятно, — буркнула она, — и вас вовсю напинали...
Затем он оделся и оголил колени, которые оказались в еще более плачевном состоянии. Понятно, что когда его сбили с ног, то он, сопротивляясь, упирался коленями в землю. А почва в Крыму известно какая: каменистая, жесткая, да еще смерзшаяся на февральских морозах — чистый напильник. Пришлось потерпеть, пока медсестра обрабатывала ссадины йодом.
— У вас легкая контузия с сотрясением мозга и множественные ушибы, — констатировала она. — К счастью, это не смертельно опасно. Но все равно надо сделать обезболивающий укол, тем более что для пользы дела лежать вам придется на доске, а она жесткая.
— Да, жестковато, — пошутил Борис Павлович. — Да и натерпелся я боли уже...
— Надо беречь себя, — буркнула медсестра.
Девушка немного помассировала ему спину, ноги — прямо через одежды. «Все равно будет польза от прилива крови к больным местам» — пообещала она. Затем уколола анальгетик, перевязала колени, чтобы они не мерзли и быстрее заживали, и ушла.
Переворачиваясь то с боку на бок, то на живот или спину, меняя позы, Борис Павлович лежал на той доске недели две. Когда ему приходилось отойти в скрытое место за бугорок, товарищи сохраняли его доску нетронутой. Это просто счастье, что тех, кто был ранен или контужен и не мог встать, немцы первое время на работы не гоняли. Но о работах — позже.
Кормили пленных плохо, да и то — раздавали еду через проволоку, не заходя внутрь. Получалось, что перед кормежкой у проволоки скапливалась толпа, и слабому человеку пробиться-протолкаться через нее было невозможно. Сначала красноармейцы пытались добывать и приносить Борису Павловичу его порцию еды, но быстро отказались от этого варианта — немцы не давали в одни руки по две порции, да еще угрожали расправой. Наконец, договорились, что каждый из них будет делиться с Борисом Павловичем ложкой от своей порции. Таким способом его кое-как продержали эти две недели, хотя и сами были голодные.
Бедному Борису Павловичу было стыдно, что он обирает товарищей, живет за счет их порций. Но что было делать, если боли в спине не проходили и он чувствовал, что сам до раздачи не дойдет? Даже может упасть в толчее, и под ногами толпы ему спасения не будет.
Медсестра еще пару раз наведывалась, массировала спину, проверяла колени и подбадривала, что он вот-вот поднимется.
— Уже настает март, — щебетала она, — весна! Вся природа обновляется, а с нею и ваш организм. Теперь все у вас начнет заживать еще быстрее.
Наверное, так оно и было, потому что в один из дней Борис Павлович, возвращаясь из-за бугорка, почувствовал себя лучше. Ему даже показалось, что по нему пробежала бодрящая волна. Вернувшись к своим ребятам, он согласился побриться. Те обрадовались и тут же принесли осколок зеркала, мыло и лезвие. Жизнь возвращалась к Борису Павловичу.
Назавтра он, конечно, с помощью товарищей, пробился к раздаче и сам взял порцию еды. Это была победа! Каждый день к нему возвращались силы, он все больше смелел и даже начал закидывать нацистам фразы на непонятном для них языке — то на ассирийском, то на фарси, то на английском. Ему нравилось их озадачивать и ввергать в растерянность. Они ничего не понимали и только рассматривали странного военнопленного, однако то, что в его голосе не звучала агрессия, их успокаивало. Им казалось, что он что-то просит, и они его то чем-то подкармливали, то одаривали кусочком мыла, то угощали шоколадом или чистым бельем. А однажды даже дали одеколон! Этим добром Борис Павлович делился с товарищами, стараясь отблагодарить их за помощь.
Но вот рассказ самого Бориса Павловича:
«Все время я страшно горевал. Меня убивало то, что я попал в плен не в бою, не раненным, а при полном благополучии. Но — без свидетелей. Да еще эти перебежчики... Ну наверняка же подумают, что мы сбежали вместе... А ведь я ни в чем не был виноват!
Что обо мне подумают бойцы, мои товарищи? (И он опять начинал сильно плакать и сквозь слезы говорить что-то неразборчивое, где различались только слова “мир перевернулся... больше нет... а дети же спросят...”)
Сразу как мы попали в лагерь, немцы нас начали обрабатывать своей пропагандой. Уже на следующее утро мы услышали по громкоговорителю призывы переходить на их сторону. Немцы все время обличали социалистический строй, говорили о его бесперспективности... Многие начинали верить и соглашались воевать на стороне противника — их уводили в сторону, затем куда-то увозили.
(И опять Борис Павлович горестно повторял: “А что обо мне скажут? Они и на меня скажут, что я предатель, а я же нет... А кому я что докажу? Кто знает правду, кто видел? Где те свидетели? Чем я оправдаюсь, господи...)
Значит, попал я в лагерь... Надо было кое-как приспосабливаться. Ну, те парни, что опекали меня все время, пока я выздоравливал, со временем куда-то ушли. Наверное, записались на работу.
Там работы всем не хватало, пленных было больше, чем требовалось рабочих рук. Поэтому работали не все. Найти себе применение — это было удачей, иначе можно было с ума сойти.
К тому времени я немного присмотрелся к немцам и понял, что они тоже не все одинаковые. Были напичканные ядом гитлеризма, те были как... камикадзе. Они были отъявленные фашисты, пропитанные этой отравой... На пожертвование готовы были.
Но более умные, сведущие из немцев понимали, что к чему. У тех мышление было шире и глубже, качественно иное.
Ну, со временем возле меня появились новые люди — зрелые мужики из местных, крымчан.
А кормили нас так: два раза в день давали какую-то баланду. Видимо, где-то на складе были отруби, причем подгоревшие в пожарах. Эту гарь с них снимали и варили из них баланду. Хлеб тоже был из тех отрубей. Давали его по 300 гр. Но что это был за хлеб? Твердый, как камень.
Но отруби я мог есть. Ничего больше не оставалось. Иногда тем, кто работал, давали похлебку из убитых лошадей. Неизвестно, какой свежести там то мясо было. А остальным давали похлебку из костей. И то еще хорошо...
Кто там о нас заботился, что там для нас готовили? Думаешь, столовая была? Нет!
Это был пересыльный лагерь, который размещался в картофельном городке Симферополя. Это овощехранилище около вокзала.
Так, бывало, подходишь ты к раздаче, а тебя уже гонят, как скотину: давай, давай быстрее! Там же бочки стоят и баланда в них вонючая. Во что ты ее возьмешь, это никого не интересовало. Они могли тебе и в подол гимнастерки налить. Получил свое — проходи дальше.
А где было взять посуду, котелок или ложку?
Я плохо переносил такие условия, скотину вообще есть не мог. За то время, что я там побыл без своих друзей-красноармейцев, я зарос и опустился. Ходил исхудавший, грязный, морально убитый... Я же все время очень боялся — и лагеря и, главное, непонимания со стороны своих. Ведь у меня же не было оправдания!»