Литмир - Электронная Библиотека

– Так, так, так, ― удовлетворённо потирая ладони, проговорил незнакомец, ― кажется, я встретил честного, от сердца говорящего полемиста! Это мне нравится, здешний люд полемизирует только тогда, когда появляется возможность что-то урвать. Отлично, поговорим. По крайней мере, не напрасно убьём время, пока ОМОН будет совершать свою благородную и полезную миссию. Да я, брат, и не говорил, что я сухим из воды вылезаю и в огне не горю. Грешен, как все, ибо в грехе зачат. Но к моменту, когда заработал в стране коллективный «недождётис», я по счастью, сподобился найти Утешителя и Учителя. В воду эту с пираньями я не полез, людям не советовал и сам ваучер брать отказался. Это, конечно, маленькое утешение и гордыней называется, но и твёрдостью тоже можно назвать, наверное. Но коллективный «недождётис» в этот раз обязан был победить, он сомкнулся с мировым злом для окончательной победы дьявола. И не умный я, я ― спокойный. Я спокоен с тех пор, как всем сердцем прочувствовал, что никакие обманы не страшны человеку, когда в его сердце мир и взор устремлён в небо.

–Вот! Теперь я всё понял. Ты ― этот, как его, миссионер, ― рассмеялся Караваев. ― У нас ходят по домам старушки. Призывают: «Вернись блудный сын к своему Отцу. Он ждёт тебя».

Рассмеялся и мужчина.

– Нет, нет, я не миссионер, но с Заветом я в ладу. За спинами многих наивных миссионеров стоят те же «недождётисы», только в священническом облачении, с кошельком для взносов для всегда нуждающегося их бедного Господа, или с дубиной за спиной. Они твердят о любви к богу и требуют любви от паствы. Но чего может стоить слово «люблю», произнесённое без любви, а ещё чаше по принуждению и внушению? Это великое слово «люблю», и очень трудное. Во времена, когда кругом зло, смерть и ночь, сама реальность движет сердца к отрицанию и вниз. У людей столько обид на Бога! Мы все больны обидами, но упорно не желаем идти в Его лечебницу, где двери всегда открыты. Мы его пациенты и по-прежнему живём в том же мире, где властвует гордый дух пустыни, который когда-то искушал Господа нашего тремя соблазнами, которые Он без раздумий отверг. Но ему это было легко сделать ― богочеловеку, властелину бытия. А мы… муравьишки в людском муравейнике…

– А говорил, что не миссионер, ― опять рассмеялся Караваев и погрозил собеседнику пальцем, ― красиво изъясняешься, а сам, небось, подбираешься, это… охмурять.

– А вы чего боитесь? Что я у вас отниму ваше Евангелие ― паспорт-оберег и путёвку-икону с подписью всемирного Недождётиса? Денег на сгоревший храм попрошу, да? Или разрушу ваши глубокие и надёжные представления о мироздании, и вам станет хуже? Вам разве сейчас хорошо? Не похоже…

– Будем живы, не помрём, ― раздражённо махнул рукой Караваев. ― Чего тебе паспорт-то мой дался?

– Я пытаюсь объяснить, что вокруг вас нереальный мир, где мысль и жизнь, логика, правда и ложь, вещи обесцененные, а грани между ними стёрты. Это разделённый мир, где легимитизированно неравенство людей, это кривое зеркало ирреальности с заспешившим временем. Паспорт вам здесь не помощник, здесь действуют другие законы. Тут место, в котором придётся подтверждать имя человека или зверя выбором. Не тем лукавым, дающим иллюзорную свободу выбора в универсаме между микроволновкой и кофемолкой, а тем, который всегда стоял перед человечеством на развилке его дорог ― это выбор между хлебом земным и хлебом небесным, ибо от этого выбора и зависит жизнь человечества.

– Про хлеб понимаю, про паспорт не очень. Что с ним не так? На нём моё фото, не чужое ― это же документ,― пожал плечами Караваев. ― Гладко ты чешешь. Прям, как армейский политрук. Сам-то, что ж воздухом одним питаешься? Смотрю, жив и здоров, румянец на щеках. Вон по телевизору попов показывают, они тоже о небесном всё, да так разъелись, ёш твою два, на воздухе небесном, что в телевизор не влезают. А мы против неба ясного ничего против не имеем, но без хлеба-то долго не протянешь.

– Так вы себе хлеб земной лишь в булочной и на столе представляете? ― улыбнулся собеседник, и, не ожидая ответа, продолжил, ― а его, хлеб этот, всё трудней и трудней добывать стало, правда ведь?

– Эт точно. Платят мало, цены в магазинах ого-го, коммунальщики дерут, болеть нельзя ― себе дороже будет. Да сам, не знаешь что ли, какая нынче житуха? ― скривился Караваев.

– Знаю. А вы когда-нибудь видели или слышали, чтобы хоть кто-то из тех, кто сейчас живёт, не тужа и припеваючи, ― вы их в «ящике», эту передовую часть общества видите, наверное, каждый день, ― когда-нибудь жаловался на высокие тарифы ЖКХ, на дорогое здравоохранение или на дороговизну продуктов? Они всё больше скорбят, что свободы маловато…

– Дык… сказал Караваев и, не найдясь, что сказать дальше, почесал затылок.

Его собеседник, наблюдая за ним, выждал и продолжил:

– Не слышали. Выходит, что у нас две страны, счастливая ― меньшая, которая не думает о таких мелочах, которыми забиты головы второй и большей части населения, в которую входим и мы с вами ― лузеры и лохи по их мнению. И хлеба земного у этой меньшей половины человечества в избытке, но вся жизнь их проходит в бесконечной заботе о нём. И эта забота о хлебе земном, став единственным счастьем человека, его центральной заботой, приводит к похоронам свободы, любви, совести, милосердия, истины, достоинства, лишает человека этих духовных благ. Это и есть великая цель и идея дьявола ― мировое подчинение его воле, требование отдать ему свою свободу и совесть в обмен на хлеб земной и счастье сытости. Но ведь не стал Иисус превращать камни в хлеба, ни хлебом одним жив человек…

Караваев не дал ему договорить.

– Тут цыганка одна с дитём, жалилась мне, что совсем оголодала, дня три не ела. Жалко мне её стало, ну, я последний кусок хлеба ей отдал. Так она обиделась и выкинула мой неправильный бутерброд, ёш твою два. Тоже сказала, не хлебом одним жив человек, сказала, что жив он ещё салатиками вкусненькими и пивком добрым, телефоном хорошим и машиной, бумажником толстым и виллой на море, цацками дорогими, сигаретами хорошими, косметикой, шмотьём и аппаратурой. Чучелом музейным обозвала, чемоданчик мой ― цап, и в джип! Не хлебом одним жив человек, но ещё и чемоданами чужими. Тут, друг, я кумекаю, что всё дело в том, какое сердце в человеке, звериное или человечье. У кого оно человечье тот поделится хлебом с голодным, и, оголодав, не станет вырывать из горла у другого человека кусок. Есть на этом свете какая-то общая справедливость, которая не прописана в законах, она внутри человека, в его сердце. Ведь есть же, скажи? Ни за что не стану я невинного, больного, старого, ребёнка, мучить, и сердце моё болит, когда горе чужое вижу. Да один я разве такой? Прикинь, что было бы, когда все, как эта Наталка-цыганка думали? Людоедство сплошное.

Глаза незнакомца светились, он смотрел на Караваева с любовью.

– Вот из-за этого малого остатка людей вроде вас, которые без раздумий и философствований, на генном уровне не желают нарушать то, что предписывает космическая справедливость, закон любви к ближнему, не даёт псам святыни, ― мир ещё жив! Верно, верно, верно, дорогой мой человек, но Зверь не отступится, ему нужна победа. Он хитер, злобен и коварен. Принявшим его искушения он не позволит выйти их круга, в который он их поместил, потенциальным рекрутам он будет петь лживую осанну, не тронет и царей им назначенных. Но хорошо видит опасность именно в этом остатке малом, который сохраняет совесть и веру в справедливость, любовь к ближнему и достоинство…

– Смотри, ― сказал Караваев и, повертев головой, поднялся, ― народ зашевелился, кажись, распотрошили уже коммерсов. Встаём?

Поднялся невероятный гомон, притомившаяся от долгого ожидания разношёрстая публика, ругаясь и толкаясь, шумно двинулась вверх по пологому подъёму.

Пошли и Караваев с незнакомцем, который погрузился в какие-то свои мысли, лицо его было печальным. Они долго шли молча, но когда толпа чуть поредела, и гомон немного утих, его спутник неожиданно громко сказал:

14
{"b":"644020","o":1}