Наталья Михайловна всерьез разозлилась и поползла вперед даже энергичней, чем раньше. Не чувствовала ни ног, ни поясницы, но как думала! Как ясно, четко она думала! Ползла вперед и все понимала в жизни, и, если б дали ей сейчас Федюшку, она бы не осрамилась, она знала, что делать с ним. Или она не смогла бы сделать свою, простую работу? Или она не смогла бы сделать, чтоб Федюшка тоже понял цену таскания кирпичей?
Правильно она тогда – перед разъездом – сказала Скоробогатову:
«Вы эгоист и бездельник! Да, да! Несмотря на ваш диплом, научную работу, должность! Вы обманываете всех – себя, жену, окружающих, будто что-то представляете из себя в жизни! Вы лжете! Вы бездельник, эгоист, трус и тряпка! Вон из моего дома!»
Господи, ведь точно сказала! И никто не понимает, насколько эта выжившая из ума бабка, деспотичная дура, заглянула в корень жизни. Кто услышит ее? Кто поймет?
Она знала, всегда отдавала себе в этом отчет, что Скоробогатов тоже нуждается в понимании. Но в каком понимании? Чтобы его, видите ли, пожалели. Мужика пожалели! Смешно, трагично, что взрослый мужик вымаливает сострадание! Ладно, Наталья Михайловна, может, и пожалела бы, но ведь претензии-то их к чему сводятся? К тому, что им якобы недодали! Как будто весь мир до них только для того и существовал, чтоб им жить теперь припеваючи да играючи.
«Вы только потребляете! Ведь палец о палец не ударяете! Не делаете и – самое страшное – не хотите ничего делать! Смотреть тошно!» – вот что она говорила дочери. А в ответ?
«Надоела, вот здесь сидит, – Нина показывала на шею, – твоя политграмота!»
Правда – это для них политграмота. Потребители! Как случилось, почему, когда, не поймешь, но ведь случилось, что ее дочь за всю жизнь ни разу ничего не создала, нигде ни в чем нет ее труда, так чтобы после нее был конкретный осязаемый результат: хлеб, деталь, мясо, шерсть, дерево, вспаханное поле; нельзя же в самом деле считать за труд просиживание рейтуз в НИИ! Просиживание в буквальном смысле, потому что Наталья Михайловна не раз видела, как Нина штопала исподнее (казалось бы – только купила, опять дыры). Зато каковы запросы! Джинсы, французские сапоги, турецкие халаты, ковры, машины, дачи, золото… Да откуда? Почему? За что, в конце концов?! Откуда такая психология: ничего не создаю – но дай мне все! А?! Ведь требуют от жизни всерьез! Как будто так и должно быть. Ох, потребители! Федор Алексеевич летучки в ватниках проводил, ездил в лимузине, не замечая его, бросил к подножию машиностроительного завода собственную жизнь – а они что?
Они – потребляют! Может, он слишком щедро одарил жизнь, так что нынче такие, как дочь и зять, могут только потреблять, ничего не отдавая взамен? Ведь абсолютно ничего! С Ниной это ясно как божий день, со Скоробогатовым – сложней, но только внешне; Наталья Михайловна раскусила его, потому что ни учеба, ни работа, ни ученая степень, ни должность – ничто не может скрыть в человеке, что внутри у него – пустота. Он оттого и мечется, оттого и жалкий, оттого и сострадания ищет, что отлынивает от своего природного предназначения.
«Кирпичи таскать?» – усмехнулась бы здесь Нина.
Да, кирпичи таскать! И нечего зубы скалить, несчастная потребительница! На тебе чья дубленка? Чьи джинсы на тебе, стерва? Чью ложку ко рту несешь? Как хлеб пахнет – знаешь? Или хотя бы что такое навоз – слышала?! «Кирпичи таскать…» Черт бы вас всех взял, потребителей!..
Наталья Михайловна заскрежетала зубами, стон вырвался из груди, вытянула вперед руки, сложила на них седую голову, решила полежать, отдохнуть. Из окна в комнату лился рассвет, слабый пока, густо-сиреневый, но все-таки… Ночь проходила в провалах сознания и памяти, в видениях и борьбе, иного выхода не было, тут тысячи жизней в себе проживешь, пока пробираешься к телефону, а внутри, несмотря ни на что, гнев полощет.
«Наталья Михайловна, дорогая, – сказал как-то Скоробогатов, в самом начале еще совместной жизни, – надо жить в мире, зачем нам ссориться, что делить, за что бороться?..»
Тогда она не ответила зятю, не сказала правды – только присматривалась к Скоробогатову, а сейчас бы выложила напрямую:
«В мире с вами жить, с потребителями? Не ссориться?! Да тогда от жизни одна навозная куча останется! Какой же толк от вас, кроме навоза? Не создавая – едите, не создавая – одеваетесь, не создавая – роскошничаете, не создавая – пьете, не создавая – дачи снимаете; и чтоб все вам самое лучшее, самое мягкое, самое модное, самое престижное, да при этом еще и сострадание вымаливают, смотрят жалобными глазами, в демагогию пускаются, чужих жен и мужей любят… Кто же вы?! Откуда?! И я должна с вами в мире жить? Я должна потакать ничтожествам, холуям и потребителям?
Накось, выкуси, зятюшка Скоробогатов!»
«Ты посмотри на себя, – сказала бы дочь. – Ведь дунуть – рассыплешься, а все шипишь, как змея…»
«Змея я для них… Для родной дочери змея. И для зятя змея. И буду змеей! Потому что я им правду говорю. Им правду некому сказать: они все одинаковые вокруг, ослепли, оглохли, только жрать им давай, дубленок, машин, – а что создали-то? А создает-то все еще моя двоюродная сестра Матрена во Владимирской области, в Петушках, с зарей встает и с зарей ложится, хлеб сеет, руки иссохшие, подбородок вваливается, глаза линялые, добрые, вопрошающие, в Москве-то всего два раза была, надивиться не могла – надо же, дома какие высоченные, как их только вздыбили, Федора Алексеевича вспомнила, говорит: эх, Федор-батюшка, Федор-батюшка, на что оставил нас одних, сиротеюшек, тяжко без тебя, ой тяжко… Так как же им правду не говорить?! Федор Алексеевич бился за жизнь, как лев, а она, Наталья Михайловна, должна молчать теперь, когда толстозадые дочери да толстомордые зятья рвут жизнь на клочья, как даровой лакомый кусок?!
Не бывать такому!
Наталья Михайловна почувствовала, как по ногам, которые она вроде перестала чуять, побежали пупырышки озноба, словно их стали колоть тысячи иголок. Пошевелила пальцами – шевелятся. Едва-едва, но шевелятся! Попробовала перевернуться с живота на спину – перевернулась. Приподнялась, уперлась сзади руками – получилось. Ну надо же! Сама не поверила, сколько часов прошло – вечер, ночь, утро, – тела не чувствовала, а тут на тебе – опять сидеть можешь. Ноги, правда, так начало колоть, что застонала невольно, стиснула зубы, а все равно то колет, то жаром обнимет, будто на плиту раскаленную босая встала; сидела, стонала, качала головой, терпела. Глаза закрыла, стараясь убаюкать боль. А боль все разрасталась, подымалась снизу вверх, все выше и заостренней, словно не просто иголками тебя кололи, а глубоко протыкали плоть, а там иголку удерживали – каково, мол, оно, потерпи теперь, змея, потерпи, подколодная… Наталья Михайловна терпела изо всех сил, но вот слез удержать не могла, они сами катились по щекам – от боли, хотя редко когда в своей жизни плакала Наталья Михайловна в открытую…
Не одолев боль, она снова легла на пол, только не на живот, как прежде, а на спину, – боль шла по ногам густая и плотная, сознание кричало: ничего нет, одни ноги, одна боль… Наталья Михайловна впала в какое-то новое для себя забытье, стонала, потом принялась невольно двигать ногами так, будто едет сейчас на велосипеде, и чем сильней крутила педали, тем меньше боль, тем легче сознание…
«Ты же бесчувственная, – говорила дочь. – Ходячий лозунг. Плакат в платье…»
Она помнила: какое-то время зять защищал ее. Проявлял деликатность. Ничего не создают, погрязают во лжи и лицемерии, а внешне вон как охота быть благородными и чуткими. Это подумать только – идут на жизнь. Обворовывают, обирают ее, потребители. Толпой идут, взявшись за руки. А таких, как Наталья Михайловна, на свалку: «Будьте так любезны, отойдите в сторонку, не мешайте жизнь разбазаривать!..» Не-ет, она так просто не дастся. Плохо они ее знают. Когда Федор Алексеевич в пятьдесят девятом умер, она не проронила ни слезинки. Ни одной! А могла бы год плакать – слез хватило бы. А вот не плакала…
Сморщившись от боли, Наталья Михайловна оперлась сзади на руки и вновь села. Теперь сидеть было гораздо легче. Посидела, отдышалась, привыкая к новому состоянию. А новизна была в том, что она могла двигать ногами, сгибать их. Вот только не верилось, правда ли это. Совсем недавно ползала по полу, как червь. И вот сидит. А вдруг и встать может? Наталья Михайловна подогнула под себя ноги, чуть наклонилась, оттолкнулась сзади руками и, не удержавшись, полетела вперед. Обидней всего – не по направлению к телефону, а в сторону телевизора, потому что сидела, развернувшись от входной двери. Падая, больно ударилась лицом о паркет, но – странное дело – только усмехнулась. А усмехнулась потому, что твердо поняла: встать может. Снова села и, придерживаясь руками за телевизионную тумбу, которая оказалась совсем рядом (сколько часов ползла она от нее буквально по сантиметру к телефонному аппарату!), начала медленно подниматься на ноги. А ведь поднялась! Ноги дрожали, подгибались и, может быть, не выдержали бы первого сильнейшего напряжения, не вцепись она так крепко в телевизионную тумбу. Наталья Михайловна усмехнулась. Увидел бы ее сейчас Федор Алексеевич… И как далеко он вдруг показался. То был близко-близко, совсем рядом, руку протянуть, а теперь – далеко…