Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Для Аннулиньки пока ничего не присмотрел – некогда. Весь погряз в производственных делах, сегодня вот только с утра немного отдохнул. Представляешь, Света, в министерстве и слышать ничего не хотят, посылают в ведомство. А в ведомстве тоже заколдованный круг: раз, мол, деньги уже отпущены на строительство цеха, этого пильгер-стана несчастного, их нужно осваивать, а чтобы сократить ассортимент выпускаемых труб, это при расширении-то производства, – да смешно, мол, и говорить! А что дело страдает, так это ничего. Нам пока не расширять нужно трубный цех, а отрабатывать технологию производства – и чем меньше пока будет ассортимент, тем легче освоить технологию до мельчайших деталей. В общем, дел здесь у меня по горло, хоть я и побаиваюсь, как бы командировка не оказалась напрасной.

Ну, как там Аннуля ведет себя? Ты, Света, наверное, балуешь ее сейчас, пока меня нет?

Пусть она спит в своей кроватке, ты ее хныканье не слушай. Ну, да вы у меня умницы обе, так что, думаю, все у вас хорошо. Колготки для Аннули я уже видел, но не купил – что-то цвет не понравился. Уж лучше я схожу в «Детский мир» и там спокойно подберу все, что ей нужно. Да, я совершенно случайно купил большого надувного зайца. У него уши, наверное, с саму Аннулю. Так что пусть ждет папин подарок.

Вот, наверное, и все пока. Крепко целую вас, родные мои. До свидания.

3. Из дневника Гаврилова

Порой кажется, что вся наша жизнь – игра в кошки-мышки, что, как бы ни старался заглянуть правде в глаза, как бы ни хотел быть глубоко искренним и честным хотя бы перед самим собой, все равно в последний момент улизнешь в сторону. Я помню, я много раз начинал писать дневник и всегда бросал эту затею, потому что без конца лгал даже самому себе. Ложь в дневнике унизительна, но разве она менее унизительна в самом человеке? Я знаю, это праведная мысль. Не отсюда ли происходит то страшное и дикое во мне ощущение, что я всем подлецам подлец, что я, может быть, самый страшный человек на свете. И в то же время знаю – никакой я не подлец, не страшный человек, даже и неплохой, наверное, человек. И тем не менее и то и другое во мне – есть самая большая правда, которую я, лишь я один, и могу о себе произнести. Ведь вот, например, почти все мне говорят, что я добрый, и это, наверное, так и есть, по крайней мере – человек не злой. Но как же я бываю жесток! Особенно жесток с теми, кто, казалось бы, только что разделял со мной всю полноту восприятия мира как мира необыкновенного, как мира трагически-таинственного и потому привлекательного. Есть во мне такое – тоска, тоска, а потом вдруг найдет непонятная восторженность. А может, восторженность-то эта как раз от тоски и идет, как бы в противовес ей, что ли. Ну вот и с М. сегодня так получилось; а ведь она, если правду говорить, очень хорошая – уж по крайней мере в тысячу раз лучше меня. Уже потому хотя бы лучше, что для меня все то, что было, это ведь не одна поэзия была. Что вся поэзия – от женщины, и что женщина сама разрушает поэзию – это все слова, хотя это и правда; главное – здесь не только поэзия была, важно и то еще, что во мне было желание; но дело даже не в самом желании, а в потребности, чтобы она поверила в меня, подчинилась мне буквально как рабыня, чтобы не сомневалась во мне ни секунды – тогда-то и начинается высота ее власти надо мной. Ее – надо мной, а не моей – над ней. Ну, так какой же я человек после этого? Но это еще не все. Я страшно завистливый. И зависть моя – странная зависть: я завидую ни больше ни меньше, а всему миру. Сегодня, когда подумал про ту парочку, что у них милые детские мордашки, я ведь не совсем от души так подумал. Внешне – все это так, а если до конца заглянуть в себя, то получится вот что: я так завидовал этому парню в сомбреро, его молодости, уверенности, напористости, нахальству, что просто даже ненавидел его. Если бы она еще не позволила ничего, я бы успокоился, а то ведь они мне в самую душу плюнули, такое у меня ощущение. Это у меня, я знаю, отчего. Странно и дико, но порой я ревную всех ко всем; не только хочется, чтобы тебя любила какая-нибудь одна женщина и даже чтобы не только одна, две, три и больше, а чтобы все любили тебя. Мысль – дикая, согласен, но если она есть, то как с ней быть? Я нуждаюсь, как я догадываюсь, во всеобщей любви – а чем я ее заслужил? – что во мне есть такого особенного, чтобы я мог мечтать о ней? Ничего нет во мне, вся-то и особенность моя заключается в том, что я есть я, а особенность всех в том, что все есть все; так что мы как будто квиты, все как будто особенные, а тем не менее для меня это очень важное чувство – потребность во всеобщей любви. Я говорю здесь о любви как таковой, а не о примитивно плотской, разумеется. Согласен, здесь у меня есть странный нырок в сторону, но разве в самом деле не потому нам знакомо это чувство – потребность во всеобщей любви, что прежде всего нам знакомо другое чувство – потребность в высокой любви женской?

Глава вторая

4. Жизнь Гаврилова

Гаврилов спрятал дневник – вернулась домой Ольга и постучалась к нему в дверь.

– Гаврилов, вы не спите еще? – спросила она, входя в комнату.

– Нет.

– Не помешаю?

– Нет, ничего…

Она прошла к креслу («любимое Сережино кресло», – скажет она позже), присела на краешек, чиркнула спичкой.

– Боже мой, как я устала сегодня… – Она искусно выпустила тоненькую струйку дыма. – А вы не курите, Гаврилов?

– Нет.

– Бережете свое драгоценное здоровье?

– Берегу свое драгоценное здоровье.

Она рассмеялась.

– Да вы не обижайтесь, Гаврилов… Это я так просто, я ведь баба злая, но добрая…

– Интересно, – усмехнулся он.

– Очень даже, Гаврилов. А знаете, вы мне нравитесь, Гаврилов. Хотите знать, почему?

– Почему?

– Да потому, что я вас вижу насквозь.

– Вот как!

– Я ведь профессиональная машинистка. Вы, Гаврилов, только что, например, что-то писали. Во-первых, средний палец у вас в чернилах, а во-вторых, на пальце у вас мозоль. Письмо или дневник? Только честно.

– Разумеется, письмо.

– Ах, лжете, Гаврилов! Такие, как вы, по ночам дневники пишут. Смысл жизни – это то-то. Смерть – это то-то. Любовь – это еще что-то. А потом, как все смертные, вы умираете. И на этом все кончается.

– А ведь вы несчастная женщина, – сказал Гаврилов. – Так прямо и уничтожаете человека.

– А вы думаете, вы счастливый, Гаврилов? Меня не проведете…

– Так вы что хотите сказать, – улыбнулся Гаврилов, – что ищете союзника по несчастью?

– Нет, Гаврилов. Я просто хочу быть справедливой. Всего-навсего.

– Ну и разговор у нас получается, – сказал Гаврилов. – А и Б сидели на трубе, А упала, Б пропала…

– Кто остался на трубе? – подхватила она. – Это точно, это я завелась, натура такая… Вы не обижайтесь, Гаврилов.

Какое-то время они сидели молча.

– Ну как ваш сын? – спросил Гаврилов.

– Володик? – откликнулась она. – Вы искренне спрашиваете или так… лишь бы спросить?

– Искренне.

– Ну, как вам сказать… – медленно протянула она. – Говорят, на опухоль не похоже. Но в палату пока не пускают…

– Извините, я не знал, что это серьезно. Извините…

– Да нет, ничего. Говорят, все будет хорошо. Я верю, что будет хорошо. Я верю, верю. Я не могу иначе.

– Конечно, конечно.

– Гаврилов, – вдруг взмолилась она, – Гаврилов, миленький, пожалуйста, говорите что-нибудь, говорите…

– Оля, – сказал он, – Оля, все будет хорошо, обязательно хорошо, вот увидите… Ну не может быть иначе, не бывает никогда иначе…

– Бывает… – заплакала она.

– Нет – никогда – ни за что – не бывает! – Он говорил это с глубокой искренностью и убежденностью, но ей от его слов становилось не легче, а тяжелей.

– Бывает… – плакала она. – Вы обманываете, я знаю… Я знаю, что бывает. Я не хочу…

Гаврилов, может быть, впервые в жизни растерялся до такой степени, что не знал, что же теперь делать. Много он видел в жизни плачущих женщин, но чтобы плакали вот так, с таким безверием, с такой покорностью судьбе, – такое он видел впервые. Он как-то непроизвольно потянулся к ней, он понял, что перед ним ведь совсем маленькая, бедная, беззащитная девочка, хотя и взрослая женщина, то-то и страшно, что взрослые люди могут быть так беззащитны, словно они дети; и когда Гаврилов подошел к ней, то знал, что она ему теперь как дочь, присел на корточки и провел рукой по ее волосам, и еще раз, и еще, он гладил ее и повторял: «Не надо, не надо, маленькая, не надо, моя хорошая…», а она уткнулась лицом ему в плечо и горько-горько плакала. Он отстранил ее лицо от себя, взял его в обе ладони и, прося: «Не надо, не надо…», начал целовать ее в глаза, в щеки, в губы, в лоб, в волосы…

23
{"b":"643148","o":1}