Тут я впервые за три дня вспомнил Тонину. Она знает про маму. Наверно, жалеет меня?
Пришел домой, опять мотаюсь из угла в угол. Впору удавиться. В этих стенах я с ума сойду. Снял вышитую газетницу, картину, карту содрал со стены, репродукцию Ван-Гога и "керамику" свою с новгородскими церквями.
Стены сразу оголились, но меня такой их нейтральный вид, кажется, успокоил. Потом я сгреб с комода в большую сумку какие-то безделушки, флакончики, свечки свои красные, туда же упрятал салфетку и скатерть. Зеркало положил на картину, стеклом вниз.
Собрал мамины вещи, запихнул в шкаф и закрыл его на ключ. Но казалось, эти вещи меня тревожат и из-за стенок шкафа. Время от времени я открывал дверцу, будто проверял, там ли они. Трогал платья, висевшие на вешалках, выдвигал ящики. Сколько времени прошло, я не знаю, только раздался звонок. Пришла тетя Поля.
Я не видел ее с детства. Но мне показалось, она мало изменилась. У нее очень тонкие, нервные черты лица.
Поставь их посимметричнее, и она была бы красивой.
Тетя Поля на маму совсем не похожа.
Для начала она прослезилась. Потом я рассказал, как все произошло. Потом говорить было не о чем.
Я спросил, жив ли дед. Она ответила, жив, но почти ослеп.
Тетя Поля направилась в кухню наводить ревизию.
Вскоре что-то зашипело на сковородке. Я опять походил, открыл шкаф, пощупал платья и тоже пошел на кухню. Мы поели.
- Что это у вас комната ободранная такая? - спросила тетя Поля.
- Убрал с глаз ерунду всякую. Не могу смотреть на вещи. Каждая что-то напоминает. Вот и платья. - И вдруг я понял, что нужно делать, и с надеждой посмотрел на тетю Полю: - Заберите, пожалуйста, платья. Я вас очень прошу.
Она улыбнулась асимметрично (если не сказать попросту - криво):
- Они же мне не подойдут.
- Переделаете, - горячо возразил я. - Отдадите кому-нибудь.
Я вязал уже третий узел. Уложил платья, и пальто, и плащ, который мы купили осенью на мою зарплату, и кофту, которую я должен был подарить на Восьмое марта от отца. И обувь завернул. В общем, не так много и получилось. Потом я тащил эти узлы до электрички.
Вернувшись, отволок китайскую картину, газетницу и много разной мелочи к нашей дворничихе. Она качала головой, но, кажется, осталась очень довольна.
Потом я совершил несколько экскурсий на помойку.
Подмел в комнате. Кругом стало голо. Одна мебель.
В комоде валялось мое белье и несколько рубашек.
В шкафу висел мой костюм. Все.
Я успокоился и вдруг почувствовал страшную усталость, будто целый день вагоны грузил. Лег и уснул как убитый. Когда я сплю, мне хорошо. Я все забываю.
33
Восьмое февраля.
Лидия Ивановна завязывает бант на венке.
Мама. Подойти к ней, сказать что-нибудь самое обыкновенное уже нельзя. На себя не похожа. Нос вытянут и опущен, подбородок выдвинут вперед, шея вздута.
Толкутся незнакомые женщины. Отец ходит по улице, поджидает машину. Пришел Славик. Ничего не сказал, крепко сжал руку. Мне сегодня все жмут руку, а кто не жмет, тот - лизаться.
Машину подали. Трясемся в дороге. На крышке гроба, на полотенце, буханка подпрыгивает. Мама тоже трясется в своем ящике. Это беспокоит меня. Мне больно.
И вот машина останавливается. Гроб подтащили к дверце, он качнулся и поплыл, как ладья. По улочкам кладбища, между сугробами, его везет белая лошадь.
У дороги я вижу расчищенное место и кучу сырого желтого песка. Здесь мы останавливаемся. Гроб ставят на землю и опять зачем-то открывают. Если бы я мог запретить! А я ведь для нее здесь единственный близкий человек. Я боюсь, что у нее там от тряски в автобусе что-нибудь не в порядке.
Говорят речи. Я не слушаю. Меня какой-то дядька спрашивает, не хочу ли я сказать. Что сказать? Я на него посмотрел, и он отошел.
Тут я увидел, как по тропинке бежит кривая фигурка тети Поли. За руку тетя Поля держит старика, он снимает шапку. Еще последний говорящий не кончил, как старик оказался у гроба и стал ощупывать мамино лицо. Кто-то дернул старика за рукав. И в тот же момент зашептали со всех сторон: "Отец пришел.
Он слепой".
Лицо деда, заросшее желтой неопрятной щетиной, не дрогнуло. Он долго копошился над гробом, потом встал и дал знак продолжать.
Отец стоит напротив меня. Он маленький, худой.
Шапку в руке держит. Пальто у него почему-то расстегнуто, а шарфа нет. По тонкой шее бегает кадык, будто отец все время глотает слюну.
О крышку гроба стукают мерзлые комья. Женщины плачут. Слыша, как они плачут, и я начинаю плакать.
Становится легче.
Как только установили обелиск, дед позвал тетю Полю, и она повела его обратно по тропинке. Я вздохнул с облегчением. Боялся, что он подойдет ко мне и будет своими пальцами ощупывать мое лицо, а меня вырвет.
Потом Лидия Ивановна зовет меня с собой, они с женщинами решили собраться и помянуть маму. Выручил отец, сказал, что я иду с ним. Он звал меня поехать к нему кочевать. И Славик предлагал. Я отказался. Ждал, пока все уйдут.
Обелиск сделали на заводе. Сейчас его не видно.
С четырех сторон он завален венками, кругом цветы.
Их столько, сколько ей, бедной, за всю жизнь не подарили.
Мы со Славиком остались одни, посидели на скамеечке соседней могилы и пошли пешком в центр. Здесь забрели в кино, потом Славик поехал домой, а я посмотрел еще три документальных фильма.
Идти было некуда. Зря я, наверно, не пошел с Лидией Ивановной, да только чужие они мне. Все чужие.
Тонина тоже чужая. Все были свои, пока мама жила.
Я купил колбасы, хлеба, дома вскипятил чай. Ел на кухне. Комната меня ужасала своей пустотой и неуютностью. Как я мог разом оборвать все ниточки!
Хоть бы платье ее какое-нибудь осталось. Я бы его повесил на спинку стула и думал, что она вышла в магазин и сейчас придет.
Я окончательно пал духом. Жалел, что не поехал к отцу или Славику. Можно было бы и теперь позвонить отцу и поехать к нему. Всего только десять часов.
Но я устал.
Звонок в дверь. У меня мороз по коже. Вдруг там, за дверью, мама в своем сером платье с красными пуговицами-ромашками. Нервы в последние дни стали никуда. Мне хотелось, чтобы кто-то пришел. Один я бы свихнулся. Но сейчас я боялся открыть дверь. Перед тем как открыть, зажег в прихожей свет, сбросил крюк, толкнул дверь и отпрянул.