– Тише, тетя. Спокойно…
«Господи…» – пронеслось в ней, а голос, почувствовала она, пропал вовсе – даже и захотела бы крикнуть, не смогла: сердце летело в пропасть.
– Сумочку. Так. Карманчики. Быстрей…
Сзади, ощутила Татьяна, под левую лопатку, приставили нож.
– Туфли скидывай… ну, живей!
Татьяна сбросила туфли – поспешно, даже как будто с отвращением.
Неожиданно руки отпустили. Чувствовала только холодное дыхание ножа за спиной.
– Плащ скидывай. Ну! Кольцо есть? Снимай кольцо… Серьги?
Татьяна сняла плащ; с трудом стащила с пальца кольцо; отдала серьги.
– Долго еще с мильтонами будешь якшаться?
– Что? – не поняла Татьяна; голос оказался хриплый, осевший, звучал тихо.
– Смотри, по чердакам лазить опасно… шею надрежешь…
И тут ее пронзило: это же те, с чердака… И голоса… как она сразу не сообразила: голоса подростков… Татьяну окатило настоящим страхом, пронизывающим, ледяным – так и покатилась по коже волна мурашек. Она знала, в этом возрасте совершаются самые безрассудные преступления, самые жестокие, потому что ни ума, ни осознания тяжести своих действий им не хватает. Все притуплено чувством ложного коллективизма, бравады, циничным хвастовством друг перед другом…
– А чтобы ты лучше поняла… Ну-ка, скидывай… – Нож больно ткнулся под лопатку.
– Что? Что вы? Зачем? – забормотала Татьяна.
– Скидывай, тебе говорят! Ну!
– Да вы что, ребята? – насмерть перепугалась Татьяна. – Я же вас знаю… Вы же… Вас потом…
Где-то наверху громко хлопнули дверью; в подъезде застыла могильная тишина.
– Надо сматываться, – прошептал благоразумный голос.
– Тихо!
И снова – мертвая тишина; только и слышно – прерывистое дыхание Татьяны.
– Про нас скажешь – попробуешь вот это. – Нож больно впился в тело. – Все поняла?
– Поняла, – кивнула Татьяна.
– И по чердакам кончай с мильтонами лазить. Если, конечно, не хочешь…
Чем дальше хотели пригрозить, Татьяна так и не узнала. Кто-то крикнул:
– Сматываемся, ребята! – И все они, как тени, четыре человека, нырнули в щель приоткрытой двери. Были – не были.
Секунду-две Татьяна стояла как в столбняке. Если бы не босые, в одних чулках, ноги, не снятые серьги, кольцо, плащ, она бы, наверное, сама не поверила во все то, что только что случилось. Как, обокрали в своем доме, прямо в подъезде?! Приставляли нож?! Заставляли раздеваться?! Да что же это такое, откуда, почему?! Она была так потрясена случившимся, что не могла даже заплакать – слезы не шли на глаза, а ведь как, наверное, хорошо было бы сейчас разрыдаться, поплакать всласть, от души…
Пошатываясь от слабости и нервного удара, держась за перила рукой, Татьяна пошла потихоньку по лестнице вверх. Шла, как старуха, с остановками, отдыхая на лестничных площадках; шла, так и не плакала, чувствуя себя почти умалишенной от навалившегося ощущения внутренней обреченности. Обреченности – почему обреченности? Сама не знала, не понимала. Ей было страшно. Нет, не потому, что приставляли нож, не потому, что ограбили, что угрожали; страшно от одиночества, от мысли, насколько она сейчас заброшена и забыта всеми; почему-то думалось, что если бы Анатолий так часто не бросал ее, если бы он всегда был дома, ждал ее, любил, жалел, то никогда бы не могло случиться такого! Никогда! А почему она так думала, этого сама не знала, чувствовала только, что мысль ее верная, справедливая, выстраданная.
На третьем этаже ноги Татьяны не выдержали, будто подкосились, такая в них была слабость и дрожь; она опустилась прямо на цементный пол, сидела неуклюже, больно подогнув ногу, но не обращала на это внимания, смотрела через перила в неведомую точку… И истошно кричала в ней в эти секунды душа, как только и выдерживала, не разрывалась на части! Никогда раньше, сколько бы обид и горя ни приносил ей Анатолий, не испытывала она к нему того, что так захлестнуло ее душу сейчас, а именно – ненависть к нему! Впервые в жизни узнала Татьяна это чувство, неведомое раньше, никогда не отравляющее еще ее сердце, – ненавидела мужа остро, брезгливо, ненавидела и мыслью, и чувством, всем существом своим, от кончиков пальцев до макушки головы. Сколько она обманывала себя, обманутая им, – приказывала себе верить в его ложь, как в правду, лишь бы сохранить видимость пусть и не вполне счастливой, но достаточно пристойной и прочной семьи, страх за себя, за Андрюшку всегда толкал ее к тому, чтобы смиренно, будто в сомнамбулическом состоянии, переносить его ложь, украшая и разряжая ее, как елку игрушками, всяческими оправданиями и иллюзиями; он лгал и чувствовал себя, казалось, нормально, в мире с самим собой, во всяком случае Татьяна никогда не замечала в нем раскаяния и угрызений совести; да, он лгал, а она – именно она – чувствовала стыд и вину за его ложь, будто это не он, а она совершала гадкое, низкое и подлое, – и, наверное, догадывалась она теперь, так оно и было в действительности, потому что не в его лжи пряталась загадка и отгадка их жизни, а в Татьянином потворстве лицемерию, предательству и обману. Как она ненавидела его сейчас, потому что прежде всего ненавидела теперь себя! Разве не знала, не знает и не догадывается она, например, что Анатолий ни в какой не командировке, хотя и прислал телеграмму (обнаглел до того, что даже такой способ считает вполне подходящим), а что просто живет все эти дни у какой-нибудь очередной «любви», а когда она ему надоест, или просто пресытятся оба, или, на худой конец, вдруг соскучится по Андрюшке, или, что тоже бывает, захочется домашнего покоя, чистоты и уюта – полежать на диване, почитать газету, поесть вкусных Татьяниных щей, замкнуться в себе, отдохнуть, как говорится, душой и телом от собственной раздвоенной, наверняка изнуряющей, иссушающей сердце жизни, – вот тогда он вернется, позвонит в дверь, бесстыдно бесстрашными праведными глазами посмотрит на Татьяну, улыбнется, даже, может быть, пошутит, потом подхватит на руки Андрюшку и так далее, и так далее… С ума сойти можно от этой лжи и игры, а ведь Татьяна не сходила с ума, терпела, да что терпела – все забывала, прощала, искренне радовалась, потому что вернулся… Вернулся – вот что главное, вот счастье для семьи!
А теперь ей открылось: есть какая-то внутренняя, глубокая связь между тем, что ее только что ограбили, раздели, и тем, что в доме, в семье никогда нет хозяина, защитника, что вместо правды в их отношениях – ложь и лицемерие, что она, татьяна, сейчас здесь, на лестнице, а он, Анатолий, где-нибудь с другой женщиной, может быть, даже в постели…
Но почему все это? За что? И отчего именно ей, Татьяне, досталась такая доля?
Ответить на все это было невозможно. Вся жизнь ее и есть ответ на это. Вся жизнь…
Татьяна с трудом встала и подошла к двери. Ключи остались в сумочке, сумку забрали; Татьяна нажала на звонок.
Открыла Надежда: хитрая многообещающая улыбка так и плавала на ее лице. Увидев Татьяну, Надежда вдруг поднесла ладошку ко рту и прыснула.
– Смешно, да? – невесело покачала головой Татьяна. – Ох как смешно… прямо умереть можно.
– Танька, ты что… ты что, набралась? С кем-то ты пьешь, а со мной… Ой, умора, Танька напилась! – Надежда смеялась, но глаза ее сияли восхищением – так ей нравился сейчас Танькин вид.
Вяло махнув рукой, Татьяна перешагнула порог, но дальше идти сил не было: плюхнулась на стул в коридоре. Закрыла глаза.
Скрипнула кухонная дверь, в коридор выглянула Наталья.
– Ой, Тань, ты чего это? Что с тобой?
Татьяна открыла глаза. Взглянула на Наталью, которая показалась сейчас будто уменьшенной, далекой, как в тумане.
– Напилась, – ответила Татьяна.
– Ну, брось! – не поверила Наталья. – А туфли где? Плащ?
– А, пропила, – сказала Татьяна и снова закрыла глаза, запрокинув голову на спинку стула. – Андрюшка спит? – спросила у Натальи.
– Спит.
– Ой, номер! – улыбнулась Надежда. – Танька напилась! Да ты что одна-то? Пришла б домой, вместе бы и выпили…
– Тань, не ври! – строго, отчужденно и задумчиво проговорила Наталья. – Ну чего ты врешь? Я же вижу – ты трезвая.