– А! – махнула рукой Надежда. – Со мной-то ты можешь не прикидываться? Или ты думаешь, я не знаю твою жизнь? Все знаю, все!
«Ну, началось», – тоскливо подумала Татьяна.
Надежда чокнулась со старухой:
– Ты, теть Нюра, благодари Бога, что Татьяна у тебя такая. Я бы на ее месте ох и дала бы вам всем разгону! Обложили девку со всех сторон, каждый для себя выгоду ищет, Анатолий – тот вообще…
– Надя! – не удержалась Татьяна.
– А что Надя, что Надя! Я уже тридцать шесть лет Надя, – ну и что? Не правду, что ли, говорю? Ведь обнаглел…
В коридор вышла Наталья и, не заходя на кухню, громко сказала:
– Ты лучше на себя посмотри! Правду она говорит…
– Чего-о? – Надежда полуобернулась к дочери. – Во, тоже сердитая, – показала она всем на Наталью. – А чего она сердитая, спрашивается?
– Пожалуй, пойду я… – засобиралась мать Татьяны. – Засиделась, загостевалась…
– Ты этих своих, – выразительно кивнула Наталья в сторону комнаты, – сама попросишь или мне с ними поговорить?
– Сколько там на часах? – постучала Надежда по Таниной руке. – А, да, поздно уже, поздно… Счас, Натусик, мы их турнем, что ты, ты не думай, счас мать турнет их, расселись, понимаешь… Да я им… – Надежда с решительным видом направилась в свою комнату.
Мать Татьяны поднялась со стула вслед за Надеждой. Татьяна не стала ее задерживать.
– Ну, спасибо тебе большое! За хлеб, за соль. Что выручила меня. Спасибо, Танечка. – Мать попыталась расцеловать Татьяну в коридоре, но та не любила материнских поцелуев и сделала головой неуловимое движение в сторону, так что они обнялись на прощание, но не расцеловались.
– Андрюхе передай – бабушка в другой раз гостинец принесет. Скажи – выздоровеет бабушка и придет, принесет гостинец.
– Скажу, скажу…
– А худо будет, заходи ко мне. Что-то совсем к старухе дорогу забыла…
– Ты же знаешь, работа, семья, Андрюшка… Голова кругом!
Мать Татьяны кивнула согласно: эх, жизнь наша грешная, суматошная, как не знать… И с этим вышла из квартиры. Татьяна хорошо представляла, как мать радостно сейчас спускается по лестнице с пятого этажа, как, возможно, на какой-нибудь промежуточной площадке, остановившись, перекладывает заветную пятерку в сумке из одного карманчика в другой, как благословляет судьбу, что не повстречалась с Анатолием, которого она не только стеснялась, а – боялась, потому что иной раз, нимало не смущаясь, Анатолий зло и прямодушно бросал в пространство, как бы в никуда: «Опять приживалки в дом повадились…» Когда Татьяна протестовала, Анатолий еще больше раздражался: «Хотите видеться – можешь ходить к ней, а у нас богадельню устраивать нечего!..» Странное дело, Анатолий как будто мстил матери Татьяны, но за что? Даже не мстил, а вымещал на ней все плохое, что накапливается в любой жизни за долгие годы…
Татьяна вернулась к себе в комнату. За столом сидела Наталья, читала книгу. Подняла глаза.
– Не ушли еще эти? – С каким презрением произнесла она последнее слово – «эти»!
– Нет еще, не ушли. – Татьяна села в кресло, вытянув ноги, в тяжелом изнеможении сложив руки на подоле халата. Как она устала от этого бесконечного, унизительного ожидания. Почему она ждет? За что ей эта кара? Почему не может отвлечься, забыть, плюнуть на все? Или на самом деле она такая беспросветная дура?
Татьяна сидела, Наталья читала, Андрюшка спал, а в коридоре был слышен громкий прощальный разговор, глупые слова, шутки, требовательный бранчливый голос Надежды, скоморошье пенье усатого: «Ах, Надя, Надя, Надя…» Потом щелкнул замок, все стихло, Надежда заглянула к ним:
– Спать пойдешь? – это дочери.
Наталья, ни слова не отвечая, поднялась из-за стола, небрежным движением подхватила книгу (Андрей Платонов. «В прекрасном и яростном мире») и демонстративно-гордо прошла мимо матери.
– Спокойной ночи, Тань! Спасибо за приют! – сказала Наталья на прощание.
– Ишь, уколоть хочет, – дурашливо покачала головой Надежда. – Мол, в своей комнате жизни нет, а здесь – пожалуйста, всегда приютят. Ведь глупо, Тань?
– Глупо, – коротко согласилась Татьяна, лишь бы поскорей остаться одной.
Но Надежда, кажется, уходить не собиралась; опять приблизилась к кровати Андрюшки, постояла рядом с ним, склонив голову в умилении. И опять, как совсем недавно, опустилась вдруг на колени, гладила его голову, шептала какие-то глупые пустые слова…
«Нет, я ничего не понимаю, – думала Татьяна. – Я сойду с ума. Я больше так не могу…»
И когда в дверь позвонили, резко, требовательно, она буквально бросилась из комнаты, так велико было в ней напряжение: еще немного, казалось ей, и она в самом деле могла сойти с ума.
– Вы будете Мельникова? – В дверях стояла почтальонка.
– Да, я, – кивнула Татьяна. «Господи, что еще», – тут же пронеслось в ней.
– Вам телеграмма. Распишитесь.
Татьяна расписалась; мягко, как будто не торопясь, закрыла дверь; распечатала телеграмму:
ВЫЛЕТЕЛ СРОЧНУЮ КОМАНДИРОВКУ
БУДУ ДНЕЙ ЧЕРЕЗ ДЕСЯТЬ
АНАТОЛИЙ
И хотя Татьяна знала: вряд ли все это правда, ох вряд ли, на душе у нее стало легче; уже потому легче, что теперь было ясно, что ждать Анатолия не нужно, нет смысла, и значит, незачем мучиться, изводить себя напрасными и глупыми мыслями. Что бы ни было – ждать теперь бессмысленно. И с этим отчетливым пониманием Татьяна вошла в комнату.
Странное дело, Надежда продолжала стоять на коленях перед кроватью Андрюшки и, кажется, плакала. «О Господи!» – подумала с неожиданным раздражением Татьяна. Только что она ничего не понимала, только что, думалось ей, могла сойти с ума, и вот через несколько минут было совсем другое состояние – разве можно так кривляться в жизни, лить пьяные слезы, ведь это пошло, пошло… как этого не видит Надя, о Господи!
– Я пойду, пойду… – забормотала Надежда, словно услышала внутренний голос Татьяны. – Это я так, Бог знает отчего, просто дура, понимаешь, дура я, и нет никакой любви в жизни, одна ложь, никакой любви…
Надежда, как и мать, попыталась поцеловать Татьяну на прощание, но Татьяна и сейчас счастливо и умело избежала этого, сказала мягко (хотела резче, да не получилось):
– Спокойной ночи, Надя.
– Спокойной ночи, Тань. – И вдруг, как бы желая вмиг отрезветь, помотала головой из стороны в сторону: – Телеграмма? Тебе?
– Да, Анатолий уехал в командировку.
– Понятно… – И в этом «понятно» чудилась то ли усмешка, то ли недоверие.
«Пусть думает что угодно. Все равно. Спать, скорей спать…»
Татьяна и в самом деле почувствовала, как ее потянуло в сон (совсем недавно даже и представить себе такое было невозможно), и, как только Надежда вышла, быстро расстелила постель, сбросила халат и юркнула под одеяло. Засыпая, она еще цеплялась мыслью за только что пережитое, такое унизительное, канувшее в небытие ожидание, но теперь это была только мысль, а не боль, не страдание, не унижение. Потом и это все пропало, истаяло в сонной дымке, и, может быть, последнее, на что еще растревоженно откликнулась душа, была мысль об Андрюшке, о самом родном, близком человеке, о сыне, которого она никому никогда ни за что не отдаст, а вы стройте какие угодно козни, но она его не отдаст, нет, нет, он ее, только ее, этот глупый, умный, родной мальчишка…
II. Даниловы
Утром Надежда проснулась с твердым решением: ехать к Феликсу; встала, правда, разбитая, с ощущением ватности в руках и ногах, но мысль о Феликсе явилась четкой: надо ехать к нему. Натальи не было, ушла в школу, в комнате кавардак, стол завален грязной посудой, объедками, окурками; слава Богу – догадалась на ночь открыть форточку: в осеннем воздухе, лившемся с улицы, чувствовалась легкая звончатость. Последнее время, замечала Надежда, она все на свете старалась с чем-нибудь сравнить, вот как сейчас, когда подумала, что воздух – не просто холодный и осенний, а будто есть в нем какая-то звончатость. В душе она знала, что это не более чем игра, но сознательно шла на нее, как бы подготавливала себя к перемене судьбы. Боже, как ей надоели дни сидений в НИИ, в крохотной комнате на пять сомкнутых между собой столов, за каждым из которых сидело по одной несчастной женщине; за одним столом, правда, восседал их непосредственный начальник, всегда улыбающийся и лоснящийся, как блин, Федор Федорович Круглов, донельзя развративший женщин своего маленького подопечного отдела попустительством, небесно-лазоревым добродушием (опять сравнения, невольно подумала Надежда), глубокими философскими замечаниями: «Что ни делай, а фрезерный станок, бабоньки, на крыльях не полетит…» (их НИИ занимался проблемой усовершенствования фрезерных и строгальных станков). Исходя из своей философии, Федор Федорович разрешал женщинам отлучаться с работы практически в любое время дня, чем те и пользовались без всякого зазрения совести; пользовалась этим, конечно, и Надежда. Иной раз, правда, ее охватывал странный мистический ужас: Господи, думала она, ну провались наш злосчастный отдел (графики и ретуширования) хоть сквозь землю – изменится ли что-нибудь в мире, пусть не в мире, а хотя бы в их НИИ?! И, честно отвечая себе, решала: ничего не изменится. Она видела, как на столе Федора Федоровича изо дня в день росла папка с графиками и чертежами, он ставил решительную резолюцию, после чего папки перекочевывали на стол к Надежде, официально – замначальника отдела. И вот Надежда, человек с высшим образованием, пять лет проучившаяся в политехническом институте, за каких-нибудь десять – пятнадцать минут сверяла чертежи с оригиналами, подчеркивала неувязки и несовпадения, расписывалась и передавала папки Аде. Пышнотелая, флегматичная, с томными глазами, техред Ада, сутью которой были мечты о настоящих мужчинах с Кавказа и за которой, кроме того, водилась страсть навязывать всем мысли о православии и русских самобытных подлинных иконах (в чем, разумеется, они ни бельмеса не разбиралась и никогда бы не смогла ответить даже на простейший вопрос: христиане ли католики?), так вот эта Ада полдня, а то и весь день могла не ударить палец о палец, а затем в одну минуту поставленным каллиграфическим почерком намечала карандашом подписи к схемам и рисункам, расписывалась, ставила дату, и папки перекочевывали к Люсе. Собственно говоря, Люся была единственным практическим работником в отделе (а именно – графиком), она быстро дочерчивала и прочерчивала тушью все, что было нужно, затем закрепляла тушь, протравливала рисунки раствором йода, сушила – и на этом работа отдела кончалась. Люся все делала быстро, всегда торопилась то в магазин, то домой (и туда, и сюда Федор Федорович отпускал ее с легкой душой: у Люси, в общем-то молодой, тридцатилетней женщины, было трое детей, и она вечно куда-то спешила, за собой почти не следила, о мужчинах не говорила, про любовь не вспоминала, голову помыть и сделать прическу и то для нее было целой проблемой), но по сути дела Люся тащила на себе работу отдела, и поэтому ей позволялось и прощалось все. В отделе к тому же числилась еще одна сотрудница – художница Зоя, худая, желчная, вечно брюзжащая женщина, ненавидящая мужчин до спазм в горле; а ненавидела их скорей всего потому, что они ни при каких обстоятельствах не обращали на нее никакого внимания. В отделе подозревали: уж не девственница ли она?.. Вообще-то Зоя принадлежала отделу художественного оформления, но практически осуществляла связь между своим отделом и отделом графики, поэтому и сидела у них в комнате.