– Может быть, тебе отгул на завтра нужен? – спросил Силин.
– Да зачем отгул-то? – улыбнулась она. – Отгул не нужен.
– Тогда давай за рабочее место, – посуровел Силин. – А то у нас мода заводится: час работаем, два отдыхаем. Аглофабрика, она… знаешь! Аглофабрика – мозг домны.
– Ты давай еще лекцию мне прочитай. О международном положении. О значении металлургии. – «Лучше б вспомнил, как твердил недавно: «Маша, Маша…» – подумала она насмешливо.
– Вот так! – сказал он. – Надо будет – и лекцию прочитаем. Мы, если надо, мы не только лекцию! Мы…
Домой Марья Трофимовна возвращалась не то что в приподнятом, а в несколько тревожном состоянии. И главное опять – казалось бы, ни с того ни с сего, в полном несоответствии с ее внутренними переживаниями, – всплывали в сознании забытые слова… Кто же это, когда и где говорил ей: люблю, люблю… А впрочем, если вспомнить получше, то как будто никто никогда и не говорил этих слов… и вообще, если бы кто-нибудь сейчас заглянул ей в душу, не просто уже женщине, а бабушке – бабушке! – то подумал бы, наверное, что она спятила на старости лет с ума. Мало ли что солнце, дымчатый прогретый осенний воздух, синие вечерние тени, яростный щебет птиц, мало ли что бывает на свете… Но ведь было, было в ней все то, что она сейчас чувствовала, а раз так… Может, она все-таки рановато в бабушки записалась? Может, не все еще в жизни потеряно или, по крайней мере, не только прошлое было с ней, но и будущее?
А ведь правда, были дни, были вот такие дымчатые осенние или летние вечера, а особенно утра, когда они вместе со Степаном шагали на завод, и в том, как они шли, в том, как чувствовала она локтем жгучее тепло Степановой руки, было для нее всегда что-то по-особенному родное, и это пронзительное чувство родства, близости с мужем отдавалось в сердце почти ноюще, так что порой, в иные сладкие, запоминающиеся, казалось, навечно секунды, все существо ее обкатывала горячая волна благодарности Степану, благодарности жизни за переполняющую сердце радость и душевный свет. Немало было радостей в жизни, но вот эти минуты щемящей близости и родства к мужу помнятся ей до сих пор. Да и как иначе, ведь тогда они жили, как бы не зная и не понимая, что такое жизнь один без другого. Она приходила на аглофабрику, устраивалась в кабинке своего грейферного крана и, надолго забываясь в работе, которой отдавала больше чем душу – всю себя без остатка, все-таки обостренно чувствовала, не то что там знала или понимала, а именно чувствовала, что Степан где-то рядом, близко, где-то внизу, на конвейере, либо в насосной, или в диспетчерской, но главное – здесь, поблизости, рядом с ней, и это всегда было очень важное чувство для нее, чувство почти бессознательное, не вполне осознанное, а просто как бы растворенное во всем ее существе. Что бы ни случилось, какая бы беда ни пришла, Степан первым оказывался на месте аварии, он был не просто первоклассным механиком, он жить не мог без механизмов, без того, чтобы под его руками что-то не двигалось, не крутилось, не скрежетало, не набирало ход, не оживало. В этом для него была какая-то особая сладость, особая необходимость. И тогда, в те лучшие годы их жизни, они еще не совсем понимали, почему так хорошо им бывает не только когда они вместе, но и когда они каждый сам по себе занимаются своим делом, – а было это как раз оттого, что они хоть и в разных местах, на разной работе, но неудержимо тянулись друг к другу, чувствовали и знали, что самый близкий и родной человек – всегда рядом. И дело ведь не только в том, что они работали на одной аглофабрике, вместе обедали в заводской столовой, вместе приходили и уходили с работы, нет, не в этом, а в том, что тогда для каждого из них – и для нее, и для Степана – завод значил слишком многое, – если и не вся жизнь была в нем, то уж во всяком случае ничему другому не отдавали они столько сил, любви и энергии, сколько фабрике: а ведь давно народ верит, куда вкладываешь и тратишь себя, то и любишь всей душой, любишь слепо и сильно. Как бы хорошо было, если бы и посейчас работал Степан на заводе!
Когда Марья Трофимовна пришла домой, в комнатах ее поразила чистота и особенная прибранность во всем; собственно, у них всегда поддерживался порядок, но сейчас все просто сверкало и блестело от чистоты. «Вот так Людмила, – невольно подумала Марья Трофимовна. – Молодец. Но как же? Откуда силы взялись? Видно, на поправку пошло…» Но проходило время, а дома все так никого и не было. «Может, у Серафимы они?»
– У вас, что ли, моя шатия-братия? – спросила Марья Трофимовна, придя к сестре.
Из большой комнаты следом за Светланой – дочерью Серафимы – в обнимку с вечным своим зайцем выбежала Маринка.
– А Люда в Свердловск уехала, – сказала Светланка.
– Куда?!
– В город. Прибежала, Маринку оставила нам – и на автобусную остановку.
– Да что случилось-то?
– Письмо от Виктора пришло, – выйдя из кухни с перекинутым через плечо полотенцем, сказала Серафима. – Проходи, чего под порогом стоишь?
– Постой… какое письмо? Ну, письмо… понятно… от Виктора. А зачем в Свердловск?
– Да не поймешь ее, – махнула рукой Серафима. – Знаешь ведь, как пулемет оттараторила: тетя, надо срочно в город, пусть пока Маринка у вас: маме скажете, я поехала, спешу, лечу, а куда, зачем – толком не поймешь… Одно ясно – письмо от Виктора наконец получила…
Вернулась Людмила из города поздно вечером. И давай взахлеб рассказывать.
– Тише, тише, – сказала Марья Трофимовна, – все уже спать легли.
– Мама, – говорила Людмила, – понимаешь, мама, Витя нашел квартиру, пятьдесят рублей в месяц… дорого? Какая разница, деньги пока есть, после Индии… Пишет, приезжай скорей, пишет, маме скажи, Маринка пока с ней побудет, с тобой, мама, а потом мы чуть обживемся, ты работать устроишься, я то есть устроюсь, учиться заочно поступишь, ну, мы Маринку тогда и заберем, а пока… а сейчас… скорей приезжай, жду, жду… Ну, я, конечно, быстрей в Свердловск, билет купила на послезавтра – уже на послезавтра! – купейный, мягкий, других не было, а сейчас…
– Значит, все решено? Вы бы хоть со мной сначала посоветовались…
– Мама, – сказала Людмила, – мама, я знаю… я все-все понимаю… но, мама, пожалуйста, пойми меня… как же мне быть, сколько можно врозь жить? Мама, мы правда, мы устроимся там, а потом Маринку заберем, ты же знаешь, я не могу без нее, без него тоже не могу, мама, пожалуйста, пойми…
– Я-то понимаю. Только легко как-то это у вас получается… Захотели – туда, захотели – сюда.
– Ну, мамочка, ну пойми меня… я все, все, все знаю… Но, пожалуйста, сама подумай, что мне делать? Как быть? Ты же у меня такая умная, ты же самая хорошая, самая добрая…
3. Как мы живем
«Здравствуйте, дорогие наши Мариночка и мама!
Недавно съездила наконец в Купавну; сначала я одна ездила, потом вместе с Витей. Согласна была на любые условия, но такая уж, видно, я невезучая, опять ничего не вышло. Я не сдержалась на этот раз, расплакалась прямо в кабинете директора фабрики. Но у них правды не добьешься, вот уже действительно – Москва слезам не верит. Только посочувствовал, а потом развел руками: ничего не смогу сделать… А когда приходила к нему в первый раз, выслушал внимательно, спросил: не сбежишь? Что вы, говорю, да буду работать у вас как рабыня, лишь бы только взяли, лишь бы в Москве вместе с Витей. Подписал заявление, сказал: вы у нас идете одна за двоих, потому что замужем, такой порядок – если замужняя, идет вместо двух свободных, не подведете? Ясно, конечно, что я ответила. Говорю: вы еще услышите обо мне, в передовых ходить буду… Во второй раз приехала, пришла в общежитие, кастелянша повертела-повертела в руках заявление (с резолюцией директора), потом паспорт начала рассматривать так, будто я подозрительная какая-нибудь, воровка или разбойница, ткнула пальцем в штамп: ребенок? Да, говорю, дочь. Не пойдет, говорит. Что не пойдет? Ничего не пойдет, отвечает, не вселю. Как это? – удивляюсь. А вот так! – говорит. – Знаю я таких. Прикинутся овечками, вселятся в общежитие, а потом навезут полные комнаты детей, писк, визг – и не выселишь их ни за что; да мало еще этого – начинают комнаты отдельные или даже квартиры – квартиры! – требовать: выселяете из общежития? – давайте комнату, что, мол, мне на улицу, на мороз с ребенком идти? Так что знаем вас как облупленных. Не поселю. Я сначала подумала, она или дура, или ненормальная, ясно ведь в заявлении: принять на фабрику со 2 февраля, предоставить общежитие. Ан нет, это я оказалась дура, а не она. Вернулась к директору, так и так. Он набирает номер: алло, да, я, да, подписал… Что? Куда? В паспортный стол? Сейчас… Набирает еще номер: Степан Емельянович?