Да и на войне, когда встретишь девчушек в военной форме, всегда как-то подтягиваешься, приободряешься — раз уж девчонки воюют, то нам-то сам бог велел. Помню, возвращался я из санроты на передовую после легкого ранения. Шли мы вдвоем, настроение, честно говоря, не очень: знаем уже, что нас ждет, трусим не трусим, но идем как-то напряженно, с натугой. И вот видим, две девчушки цветы собирают. Подошли, поздоровались…
Время как раз к обеду, у нас в вещмешках — сухари, концентраты. Девочки картошки из деревни принесли, разожгли костерик, печем картошку, варим пшенку. И так нам хорошо на душе стало, что встретились на пути эти военные девочки-связистки. Одна москвичкой оказалась — значит, сразу о Москве разговоры, где кто жил, на какой улице, в какой школе учились и тому подобное… Поели, попили кипяточку, искурили по цигарке, распрощались тепло, пожелали они нам: «Удачи вам, мальчики!» И пошли мы на передок уже совсем с другим настроением, оставили нас тяжелые мысли, как-то по-другому все стало видеться. Помню москвичку. Олей звали, на Малой Бронной жила, адрес записал и даже заходил после войны, но не нашел. Видно, неверно номер дома записал или истерлась та запись на листке бумаги, не разобрать номер. Но не стерлась из памяти та встреча.
Да, разумеется, «У войны — не женское лицо», как назвала свою потрясающую документальную повесть Светлана Алексиевич, но насколько труднее для нас была бы война, не встречай мы на ее дорогах милых и таких родных девушек в серых солдатских шинелях, вдохновлявших нас, поддерживавших наше мужество, даривших нам девичьи улыбки и теплые взгляды. Нет, не забыть нам этих девчушек сороковых! Их подвиг выше нашего, потому что действительно у войны — не женское лицо, потому что действительно женское естество, дающее жизнь роду человеческому, несовместимо с жестокостью и ужасом войны. Но девочки пошли на нее, и, что опять удивительно, уже будучи раненными, уже познав кошмар боев, они все равно из госпиталей опять рвались на фронт, в строй…
…Отвлекся я, Миша, от нашей дороги на фронт. После эшелона был длинный Селижаровский тракт и трехсуточный марш. Шли ночами, и почти с самого начала пути впереди и справа маячило зарево над передовыми. Мы шли, как я потом выяснил, вдоль Волги, а за ней шли бои, они-то кровавили небо, и эти всполохи сопровождали нас всю дорогу… Страшно ли нам было? Признаемся — страшно! Но когда наконец дошли и уже вблизи увидели «иллюминацию» передовой — вспышки ракет, красные пунктиры трассирующих, услышали гул, а может, рык передовой, то появилось уже какое-то глупое любопытство, и уверен я, что ежели повернули бы нас обратно, в тыл, то многие бы почувствовали какое-то разочарование.
Но все-таки было страшно. А ты помнишь первый труп на тропке в черновском лесу? Проводник, ведший нас на передовую, запросто перешагнул через него, а мы… Мы остановились, столпились, сзади напирали те, кто еще не видел, а потом стали обходить, царапаясь о кусты… А потом — поле! В предрассветной дымке страшное поле боя, на котором серыми бугорками — убитые… Мы не могли считать их, но их было много, очень много, почти все поле… И тут страх сжал сердце. Знали же, что сегодня нам идти по этому полю и у нас нет никаких, абсолютно никаких шансов не разделить долю лежащих на поле. Но вот наступил этот час, и твой взвод пошел первым. И как пошел! Ни одного отстающего, цепью, с интервалами, как на ученье. Вроде фашисты не сразу открыли огонь, позволили пройти вам метров сто — сто пятьдесят, а потом началось… Пулевой обстрел, минный, бризантные, рвущиеся над головами снаряды. Потом справа от вас пошел мой взвод. Еще правее — третий. Мы сравнялись с вами, но от твоего взвода уже осталось мало…
Однако грустноватое получается у меня письмо, Миша, но ведь праздник Победы с «сединою на висках». И он не только праздник, но и какое-то осмысление того, что совершило наше поколение, какие неисчислимые жертвы понесло, и память об этом — священна. Мы должны свято помнить и горькие дни сорок первого и сорок второго, так же, как и победные последующие годы, когда гнали врага на запад. Без сорок первого не было бы и сорок пятого!
Признаюсь тебе, трудно пишется это письмо, потому как проходят перед глазами те годы — и наша дальневосточная служба, и эшелонная дорога на запад, и первая бомбежка в Лихославле, и налет двух «мессеров» на наш эшелон, при котором первым и единственным убитым оказалась женщина. Помнишь? Как будто она была аптекарем из санроты. И то, что первой в нашей бригаде погибла женщина, было столь неестественным… По-моему, мы похоронили ее на следующей станции.
Странная штука — память! Ты при встрече вспоминал, как бомбили на станции выгрузки, а у меня это совсем вылетело из головы, и только после того, как ты сказал, начало всплывать что-то. Верно, бомбили, но мы уже выгрузились и стояли, наверно, в полукилометре от станции. Ты вспоминал кустарник в овсянниковском овраге, а мне он помнится совершенно голым, только одни воронки, хотя я тоже, уже после боя, бежал по нему за оставленным ротным телефоном. Уж не помню, почему его оставили на поле боя, то ли убит был телефонист, то ли сильно ранен, но метров двести пришлось мне за ним пройти, ну и обратно тоже. А вот обстреляли меня или нет — не помню совсем.
А сейчас овсянниковский овраг порос настоящим лесом. Я прошелся по нему до самых бывших немецких позиций.
Это была вторая моя поездка. Первая — в шестьдесят первом, через девятнадцать лет, когда бывшая передовая показалась мне почти такой же, какой и была. Только воронок больше. Тогда я и познакомился с семьей Разумихиных, единственной семьей, возвратившейся в родное Черново. Это была большая семья — два старика, две дочери и сын. Сейчас осталась лишь одна Антонина Петровна Разумихина, и живет она уже не в Чернове (недавно сгорело два дома), а в Усове, которое, как помнишь, стояло левее Овсянникова и которое безусловно тоже брала наша 132-я стрелковая бригада… Немцы выселили их из Чернова в деревню Сухоши, что рядом с Овсянниковом, и они видели все наши наступления, а когда вернулись — Чернова-то не было, пришлось копать землянки. Это они поднимали ржевскую землю в сорок третьем году, вспахивая поля лопатами, так как не было даже плугов, в которые можно было бы впрячься. Представляешь — лопатами! Колхозные поля, где лопата натыкалась все время либо на кости, либо на металл… О судьбе этой семьи рассказать бы подробно, ведь она такой же участник войны, как и мы с тобой, хоть и не держали они в руках винтовок. Мария Петровна оставила мне перед смертью школьную тетрадочку, в которой, как смогла, описала жизнь семьи и при немцах, и после освобождения.
…Да, Миша, трудно пишется это письмо, тяжело вспоминать те годы, но надо. Непременно надо, потому как память о войне — святая память. Святая и нетленная! Будем помнить всегда до конца наших дней о том, что совершил наш народ в той войне, не зря названной Отечественной, когда судьба Родины действительно находилась в наших руках, о войне, которая принесла мир нам и всему человечеству.
Москва, январь 1985 года
«А МЫ С ТОБОЙ, БРАТ, ИЗ ПЕХОТЫ…»
Газетная заметка: опять где-то обнаружена невзорвавшаяся авиабомба в четверть тонны весом. Прочитаешь и невольно ловишь себя на мысли: ну, эта, наверное, последняя, теперь, пожалуй, уже все… Но проходит несколько месяцев, и снова промелькнет в газетах: строители копали траншею для фундамента и наткнулись на остатки склада боеприпасов; выбирали рыбаки трал и обнаружили торпеду. Сколько лет минуло после войны, сколько раз саперы проходили здесь с миноискателями, сколько раз тралили фарватеры и прибрежные воды, а выгрести все подчистую никак не удается. Война прокатилась по такой огромной территории, так много было изготовлено смертоносного металла, что зловещее ее наследство — несработавшие снаряды, мины, бомбы — до сих пор таит многострадальная наша земля…
Как похоже все это на то, что происходило с литературой о Великой Отечественной войне… Толки о том, что тема войны исчерпана или вот-вот должна себя исчерпать, возникали не раз чуть ли не с первого послевоенного года. Но проходило какое-то время, и вдруг появлялся роман или повесть, опрокидывающие прогнозы некоторых не в меру торопливых критиков насчет того, что «сам ход жизни оттесняет эту тему на периферию литературы», и рассеивающие скептицизм читателей («Что можно еще сказать тут нового!»). Война открывалась с неизвестной стороны, и мы опять в который уже раз убеждались, что рассказано было об этих незабываемых событиях народной жизни еще далеко не все, что источник, уже не одно десятилетие питающий нашу литературу, не иссякает.