Не скрипнет засыпающий засов –
лишь маятник потрёпанных часов,
вися на волоске, качнувшись в полночь
от шестерёнок звёзд и сна пружин,
назойливо комариком кружит,
колёсиком звенит тебе на помощь.
Ну что за жизнь в бессмертии таком?
Под мерный стук ты возишься с замком,
проклятых стрелок приближая залежь.
Убив кукушку, смерть не обмануть –
макнёшь перо в сиреневую муть
и облако над домом продырявишь…
ДЕКАБРЬ
Свернёшь в декабрь – кидает на ухабах,
оглянешь даль – и позвонок свернёшь:
увидишь, как на наших снежных бабах
весь мир стоит, пронзительно хорош.
И вьюжная дорога бесконечна,
где путь саней уже в который раз
медведем с балалайкою отмечен,
а конь закатан в первозданный наст.
Замёрзший звон с уставших колоколен
за три поклона роздан мужикам
и, в медную чеканку перекован,
безудержно кочует по шинкам.
И тянется тяжёлое веселье
столетьями сугробными в умах,
и небо между звёздами и елью
на голову надето впопыхах.
ФАКИР
Пока по воде не ходил ты, ходи по гвоздям
и пламя стихов выдыхай из прокуренных лёгких, –
а я тебе сердцем за тайные знанья воздам,
и пусть все слова оживают в руках твоих ловких.
Глотай бесконечную шпагу далёких путей,
нутро оцарапав тупым остриём горизонта,
толкующий сны, над подстрочником жизни потей –
нам слышен твой голос, в ночи раздающийся звонко.
Смешной заклинатель по свету расползшихся змей,
усталый адепт красоты, поэтический дервиш,
сомнения наши в нечестности мира развей,
пока ты на дудочке музыку вечности держишь.
Едва различима суфийская родственность каст,
и пассы твои над душою совсем невесомы,
но проблеском истин питается магия глаз –
мы живы, пока удивляться чему-то способны.
СТОМАТОЛОГИЯ
Теперь зубочистке осталось
царапать по нервам прорех –
тянись, саблезубая старость,
расщёлкать познанья орех.
Фарфоровой мудрости гностик,
вставной летописный резец –
вгрызайся с малиновой злостью
в проклятый язык, наконец.
Последние сгустки апломба
на ватку сомнения сплюнь,
почуй, как морозная пломба
врастает в пульпитный июнь.
На страшное синее нёбо,
на хрусткую, с кровью, эмаль –
смотри через зеркальце в оба
и скрежету глотки внимай.
Пока ты под местным наркозом,
пока ещё жив протезист,
напильник извечных вопросов
над лобною костью навис.
Но всё перемелется, братцы:
коронки, каретки, мосты…
Придёт санитарка прибраться
и буквы смахнёт на листы.
К покою приёмному хлопца
крылатый ведёт поводырь.
Лишь челюсть болеть остаётся
в стакане кричащей воды.
СПАС ИБО
Далеко ли до берега, отче?
Далеко – отвечает мне эхо…
Да и сам понимаю я, в общем,
что ещё до себя не доехал,
не дополз, но добрался до ручки,
до пера в раскалённые рёбра,
и перо то – не с ангельской кручи,
а с проклятого гордого нёба,
что рожает чванливые мысли
и всевластием сердце взгревает:
шутовского величия мысы
слово в слово выводит кривая…
В это кардио больше ни грамма
не принять мне, живым или мёртвым,
ни сияния божьего храма,
ни проклятия ханжеской морды,
ведь сожжённое сердце не плачет,
только пеплом всё сыплет и сыплет –
запорошит тоску, и тем паче
всё потонет в смирительной зыби.
Вот тогда лишь, писака и врака,
не поэт кровоточащий ибо,
ото лжи уберёгшись и мрака,
немоте прокричу я спасибо.
* * *
Гале
Птичий контур, чертёж без деталей,
в небо шаг, или взмах, или два,
от осенне-осиновых далей,
пункт за пунктом, пунктиром, едва,
прочертив облака, предначе́ртав
оставаться на окнах ночей
и пером по бумаге зачем-то
лунной горлицей стынуть ничьей,
занемочь, где в сиреневой тряске
клювы клином вбиваются в юг
и синицы, сипя на татарском,
минаретные гнёздышки вьют,
задышать глубоко в понедельник,
отыскав голубиную клеть,
и застуженный крестик нательный
на груди у меня отогреть.
СВЯТКИ
Очнись в студёный вечерок, пойми на деле,
что от звезды и до воды не две недели:
другая жизнь, другие сны, другие меры
от новых жителей земли не нашей эры.
Заворожённо посмотри, как месяц в прятки
играет с мальчиком в окне, что ждёт колядки…
И войско ряженых идёт, беря овраги,
и быть веселью на селе в потешной драке.
Проймись волшебным угольком, как ветром с Вятки,
и замаячит шиликун тебе на святки –
так живо сердцем отомрёшь, на это глядя,
что, добежав, охолонёшь в крещенской глади.
А поутру поймёшь ещё, поверив глазу,
что день берёт теперь своё – за всё и сразу.
Очнись, родной, и восхитись, ведь мир внезапен,
я б тоже это оценил, да что-то запил…
* * *
Проржавела небесная кровля
и закатом на окна кро́шит.
До последней осенней крови
день бомжами за домом прожит,
и поджарен последний голубь
на горящем куске картона.
За невысказанным глаголом
градус в горле бродяги тонет.
Так уходят отцы и деды,
в коммунальных спиваясь клетях,
это им через крюк продеты
удушающие столетья,
это души их по округе
в предпохмельном суровом плясе,
за собою задраив люки,
громыхают по теплотрассе.
ДИЗАЙНЕР
Живописи растровой младенец,
млеющий от астр,
сигаретой в монитор нацелясь
и прищурив глаз,
отбивает на клавиатуре
пиксели дега,
а в окошке лунный шар надули,
за окном декабрь,
и над миром в облаке конторском,
там, среди планет,
над последней и священной вёрсткой
ворожит поэт,
и шрифты, забитые под Corel
или Photoshop,
расцветут волшебным словом вскоре –
станет хорошо!
КЕССОННАЯ НОЧЬ
Кессонной ночью, влажной и млечной,
всплывая к высотам рыб,
в крови закипают стихи,
конечно,
когда ты уже охрип.
И воздух хватая рукой бумажной,
цепляясь за звёздный грунт,
стихи разрывают висок,