Литмир - Электронная Библиотека

Все цветы были особенного, хрупкого, оранжерейного качества. Они и не казались настоящими, теми, что буйно цветут под жарким солнцем лета, спят, разливая аромат при луне, и к осени дают семена. Эти цветы были изящны, и хрупки, недолговечны, и бледны. Они свидетельствовали о непрочности искусственного земного счастья. Но аромат их, сгущаясь в закрытом строении, под стёклами низкого потолка, был силён и крепок, он не разливался по полям и садам, он весь был здесь. Казалось, цветы торопились отцвести и умереть поскорее и тайно, ароматом своим, сообщали об этом человеку: мы готовы! скорее, скорее!

Георгий Александрович кликнул служащего, чтобы заказать букеты.

– Какие цветы сейчас самые редкие?

– Должно полагать, ваше благородие, что ландыши самые редкие, – подумав, отвечал садовник. – Как на дворе декабрь – то ландыши, не иначе.

На приказание собрать большой букет ландышей и отослать в «Усладу» он отвечал, что малый букет можно собрать, а на большой цветов никак не наберётся, не по сезону. И он указал Мальцеву на несколько маленьких, словно озябших патетических кустиков. Их колокольчики чем-то напоминали осиротевших детей.

– Жаль, – сказал Георгий Александрович. – Что ж, пошлите букет какой выйдет. Соберите для него все ваши ландыши.

Он повернулся, чтоб уйти, но вспомнил о Саше Линдер.

– Какие цветы самые дорогие здесь, в оранжерее? – спросил он садовника.

– Розы тут есть у нас, ваше благородие. Особенные. Дороже и быть не может.

Никакие цветы не были слишком дороги для букета Саше Линдер, никакие не могли быть достойны её красоты. Мальцев приказал сделать большой букет из всех лучших роз и послать с его карточкой Саше Линдер.

Услыхав это имя, садовник и сам расцвёл:

– Не извольте беспокоиться, ваше благородие! Замечательнейший пошлём букет, какого лучше и вообразить невозможно.

Глава III

Оставшись одна, Мила не знала, что с собою делать.

Счастье! Оно стояло перед нею. Она слышала его голос, зовущий вдаль. Над нею витали его светлые крылья. Ей хотелось бежать, лететь, петь и всё рассказывать и рассказывать о своём счастье. Необычайная, праздничная тишина в доме казалась ей невыносимой, словно кто украдывал у ней минуты счастья. Она не могла оставаться в своей комнате, сидеть на месте. Она дрожала от ожидания и нетерпения. Ей казалось, что-то ещё должно случиться, вот сейчас же, сию минуту. Ей казалось, события теперь должны ринуться лавиной, рекою политься – все радостные, все счастливые, неописуемые, не передаваемые словами.

Вокруг стояла тишина.

Она пробовала написать в Петербург братьям и тёте. Напрасно. Об этом невозможно было писать. Только ангел небесный с трубой мог бы должным образом возвестить о таком событии. Что земные слова!

Всякое предложение и любовь называются на людском языке одними и теми же словами.

«Пойду по дому, – сказала она себе, – посмотрю, как всё выглядит сегодня, и в каждом углу остановлюсь и буду думать о моём счастье. Пусть оно запечатлеется на всём».

Она прошла в застеклённую галерею при доме, служившую зимним садом. Олеандры в цвету наполняли всё своим и сладким и вместе горьковатым ароматом. Причудливые карликовые сосны в фарфоровых вазонах – японские гости – пришли, казалось, из сказочного царства лилипутов. Мелкие розоватые цветы бегонии, называвшиеся «зима и лето», скромно выглядывали из-под волосатеньких листьев. Цикламены гордо сияли своей красотой. В золотой овальной клетке, равнодушный давно ко всему, доживал свой век попугай Иов.

– Я выхожу замуж! – сказала ему Мила. – За Георгия Александровича Мальцева.

Молчание.

– За милого, милого Жоржа!

Недовольно крякнув, попугай начал чистить у себя под крылом.

Возмущённая его равнодушием, Мила подошла ближе и потрясла его клетку.

– Я выхожу замуж! – крикнула ему Мила.

Кольнув её сердитым взглядом, в профиль, одним глазом, Иов крикнул:

– Чаю, чаю! Бедный попка хочет пить!

Оставив его, она подошла к стеклянной двери оранжереи. Соломенный занавес был отодвинут. Аспидистра стояла у стекла, и льдистый, лёгкий рисунок на стекле повторял её зелёные узоры, словно были они одной семьи и та, другая аспидистра жила в стекле. Освещенная снаружи, она сияла и светилась необыкновенной, захватывающей сердце красотой. Эта призрачная аспидистра, только видение, мираж, мечта, была необъяснимо прекраснее, лучезарнее той, земной, настоящей, зелёной.

Мила смотрела и как-то поняла сердцем эту пропасть между реальною жизнью и мечтою о ней.

«Она лучше. Она прекраснее… Но что же! Она вот-вот растает, и на стекле не будет ничего. А завтра здесь, возможно, возникнет совсем другой узор».

Но ей было до боли жаль, что сияющий восхитительный рисунок замечен только ею, и больше никем; что едва появившись, он должен исчезнуть; что такое чудо красоты – рисунок зимы на стекле – является на миг, чтобы растаять вскоре без следа. Зачем создавать и губить, если невозможно существовать и длиться? Лучше уж не было бы этого совсем, и сердце б не болело о невозможности жить, не расставаясь с такой красотой.

Она перевела взгляд на настоящую, зелёную аспидистру, и та показалась ей грубой, почти вульгарной. «Но в этой есть жизнь! – подумала Мила. – Она будет жить, зеленеть, затем осыпаться и вянуть. «Всё, кружась, исчезает во мгле»… Жизнь так коротка…» И вот эти минуты, когда Мила бродила одна в доме, ей показались безжалостно выкраденными от счастья, потерянными.

Где-то плавно пробили часы.

Возможно ли! В такой день, в такой час она одна бродит по дому! Боясь снова заплакать, Мила побежала в свою комнату и позвонила.

Горничная Глаша, всё так же пылая волнением и любопытством, запыхавшись, прибежала на звонок.

– Глаша, причешите меня к вечеру. У нас к чаю будет один гость…

– Ой, барышня ж! Ой, я ж знаю! – воскликнула Глаша, от волнения роняя гребень и шпильки. – Так это их же ж благородие будут!

– Вы знаете, что…

– Та я раньше же вас, барышня, знала, что их благородие сватают…

– Раньше меня? Каким образом?

Мила круто повернулась, и они обе в волнении, молча смотрели одна на другую.

– Кто сказал? – наконец промолвила Мила.

– Тимофей! – И лицо Глаши залилось румянцем.

– Тимофей? Какой Тимофей?

– Они денщики их благородия, барина Мальцева.

– Денщик! Но как же он мог знать?

– Так они ж вместе живуть. И видит Тимофей, барин надевають парадный мундир и приказывають белые новые перчатки, не те, что вчера в первый раз они надевали, а новые. А в полку парада нет. Вот оказия! Тимофей – голова! – тут и догадался: никак барин идуть свататься. Знал Тимофей, что барин давно влюбившись…

– Влюбившись? Да?

– А как же! Не ест… папиросу не в пепельницу, а то в сахарницу, то в вазочку с вареньем положат – и не замечают… и пальцами вдруг побарабанят – даже сердито, – а раньше пальцами они не барабанили.

– О! – только и могла сказать Мила. – Никогда?

– Никогда! – с силой подтвердила Глаша. – Случая такого не было. И на телефон не стали отвечать. В офицерское собрание вечером не поехали. Тимофей на цыпочках ходил: видит, серьёзное дело. И тоже уж так волновался…

– Кто? Барин Мальцев?

– Та нет, Тимофей.

– Тимофей? Отчего?

– Догадаться не мог, за кого же барин Мальцев свататься станут. А как сегодня надели их благородие парадный мундир, взяли перчатки… так он, можно сказать, так и зашатался…

– Зашатался? Барин Мальцев?

– Нет, Тимофей зашатался. Решается, думает, моя судьба. Кто-то будет у нас «её благородие»? Вот барин Мальцев пошёл, а Тимофей за ним, крадучись… И болит у него сердце…

– Сердце болит? У кого?

– У Тимофея. Так и идут они: барин Мальцев впереди, а Тимофей за ним… за ним… Подходят к дому капитана Пяткевича. Закачался, зашатался Тимофей. Господи, Боже ж мой, – думает, – неужели ж жёлтая лицом гордячка Казимира будет нашим «её благородием»? Ну, барин Мальцев шагает мимо. Да вдруг словно замешкался у крыльца полковника Мельникова. Тут Тимофей чуть в обморок не упал. Да знает ли его благородие, что у Мельниковой Киры-барышни половина зубов вставленных и на ночь она их в блюдечко выкладывает, рыбий жир она пьёт бутылками – и весь дом у них так рыбой пахнет, как наша слободка у Керчи. Да хоть и зовут её Кирой, настоящее имя – Калерия, как болезнь! Нет, нет, – решил Тимофей, – лучше руки на себя наложить, чем видеть барина так поженившись. Опомнился Тимофей – и видит: барин Мальцев идут да идут вперёд. Дальше – горе! Зотовская квартира, барышень там шестеро, только и толку, что Тамара танцует хорошо, ну, Тимофею не танцевать же с ней, да и стыд – беднота там такая! На обед суп с мясом, и без ужина. Если ужинать, говорят, кошмары барышень ночью душат! Дальше идёт барин Мальцев, мимо зотовских барышень. А там – пронеси, Господи! – генерала Кострова помещение, а у их Марионилы левый бок кривой, глаза косят, и они заикаются. Семья, правда, богатейшая, только скупые очень. И все ссорятся, а барышня, рассердившись, на собственную маменьку ножкою топает. Но мимо идёт барин Мальцев. На квартиру Ситницких даже и Тимофей не опасается: младшей дочке – тринадцать лет, а все четыре обморокам подвержены: так и падают, так и падают. А тут кончилась Батальонная улица, и страх напал на Тимофея: неужто городская будет невеста? Городских барышень Тимофей мало знает, не интересовался. Но вот поворачивает их благородие, прибавляет он шагу – а тут только и есть, что наша «Услада». Возрадовался душой Тимофей и возблагодарил Господа Бога. А как барин Мальцев пошёл к парадному крыльцу, Тимофей – за угол, в боковую калитку. Я же ему и на пороге встретилась. Он мне говорит: с поздравлением, Глаша! Женимся на вашей барышне! И мы, – говорит, – с вами, Глаша, вроде теперь как бы родственники. Ну, я с ним всегда держу себя гордо – и говорю: бессовестный вы человек, Тимофей Кузьмич! вам бы всё насмешки! А сама бегу, звонок слышу. И как увидела я их благородие… в форме парадной, взгляд суровый, – прослезилась я от чувств, от всей этой картины. До смерти не забуду сладкой минуты!

5
{"b":"641605","o":1}