Когда я познакомился с содержанием двух этих работ (а сделать это можно было лишь в несколько привилегированном Отделе русского зарубежья РГБ, в помещении бывшего элитного спецхрана, располагавшегося на самом верхнем этаже библиотеки), я понял, что лучших справочных материалов, подробно характеризующих все «заимствования», «переделки» и «отклики» на текст пушкинского романа в стихах, мне не найти. Со справками из работ Б. Самбик-Вейдели по полноте не могли сравниться ни обстоятельные комментарии к тексту «Евгения Онегина» Н.Л. Бродского, Ю.М. Лотмана и В.В. Набокова, ни оригинальный многоцелевой указатель К. Лапина, ни юбилейный «Ономастикон» О.С. Крюковой, ни фундаментальная двухтомная «Онегинская энциклопедия» под общей редакцией Н.И. Михайловой, выделявшаяся даже на фоне скрупулёзно отредактированных работ, подготовленных к двухсотлетнему юбилею со дня рождения поэта.[34]
В отличие от интеллектуального многословия, господствовавшего в эмигрантских и постсоветских справочных изданиях к пушкинскому тексту, у Б.Самбик-Вейдели все было разложено, как говорится, «по полочкам», причем не только в самой диссертации, но и в подготовительной и вспомогательной к ней работе – библиографии к «Евгению Онегину». Большая часть этой библиографии давала представление о публикациях, проникнутых идеями пушкинского культа. «Культовый» характер представленного материала отчетливо проявлялся уже при знакомстве с рубрикацией первых глав книги: Издания «Евгения Онегина»; Рукописи «Евгения Онегина»; Литература о «Евгении Онегине»; Нерусские публикации о «Евгении Онегине»; «Евгений Онегин» на других языках; «Евгений Онегин» в музыке; «Евгений Онегин» на сцене; «Евгений Онегин» в киноискусстве; «Евгений Онегин» в изобразительном искусстве[35]. Однако заключительные главы библиографии Б. Самбик-Вейдели характеризовали уже работы, ставившие под сомнение или вовсе ломавшие расхожие представления о культе Пушкина в литературе, – это были главы о стилизациях, пародиях и других переработках текста пушкинского романа в стихах, а также о литературных откликах на эти публикации[36].
Таким образом, публицистические новации и откровения А.Д. Синявского (А. Терца), высказанные им в эссе «Прогулки с Пушкиным», после знакомства с работами Б. Самбик-Вейдели обрели для меня вполне осязаемую историко-литературную форму, наполненную многочисленными фактами – конкретными публикациями. Обе работы (книги А.Д. Синявского и Б. Самбик-Вейдели) указывали на то, что пушкинский культ в русской литературе не был ни тотальным, ни доминирующим: немало авторов пытались в разное время и в разной форме преодолеть его или по крайней мере поставить ему преграды.
Разобравшись в том, как складывался пушкинский культ и выяснив специфику его влияния на русскую литературу, я, тем не менее, не добился почти никакого прогресса в определении (точнее говоря – в понимании сути) жанра того литературного произведения, которое было найдено мной и которое фактически послужило импульсом начатого затем литературоведческого исследования. В самом деле, что же такое я обнаружил на страницах найденной в 1994 г. стихотворной машинописной подборки – стилизацию, пародию, бурлеск или, может быть, обыкновенный плагиат? Раньше я подходил к этому вопросу абсолютно интуитивно, не вникая в суть дела. Теперь же мне предстояло опереться на достижения современной (боюсь употреблять здесь определение «научной») филологии.
Я начал подбирать и изучать соответствующий материал (сугубо филологический) и скоро понял, что столкнулся с довольно сложной и слабо разработанной в теоретическом плане проблемой. Стоявшая передо мной задача, в сущности, заключалась в том, чтобы выяснить специфические черты тех литературных произведений, которые создавались при помощи определённых изменений (в литературоведении такие изменения называются травестией), вносимых в текст другого произведения, являющегося образцом и основой для данной литературной переработки-травестии. В кажущемся монолитным советском литературоведении, изначально ориентированном на демонстрацию партийности в литературе, приукрашивание социальных явлений и культовый холуяж, проблематика, связанная с травестией текста, не была и не могла быть ни приоритетной, ни доминирующей. Поэтому полное отсутствие научной строгости в терминах и определениях вполне осознавалось мной уже при знакомстве с советской литературоведческой теорией, касающейся интересующих меня проблем. Сам термин «травестия» в прежнем формате определялся как своеобразный жанр комической поэзии, близкий к пародии и бурлеску[37], бурлеск же характеризовался как жанр комической пародийной поэзии[38], а пародия – как комическое подражание художественному произведению или группе произведений[39].
Столь расплывчатые и смахивающие на тавтологию термины не только не проясняли специфики каждого из указанных видов литературного подражания, но, наоборот, лишь запутывали подходы к пониманию этой специфики. Стоит подчеркнуть также, что жанр пародии, наиболее привлекавший внимание советских литературоведов, в теоретическом плане был осмыслен довольно поверхностно[40], а такое фундаментальное в зарубежной филологии понятие, как «интертекстуальность» отечественные литературоведы предпочитали вообще не употреблять.
Положение дел начало меняться лишь в 1990-е гг., когда крах коммунистической идеологии позволил российским литературоведам не только опереться в своих работах на основы теории интертекстуальности, но и начать собственные теоретические поиски в этом направлении.[41] В работах постсоветского времени отечественные литературоведы и филологи обращали внимание прежде всего на демонстрацию применения и характеристику понятийного аппарата интертекстуальности, но даже весьма серьезные научные работы (к примеру, монография В.П. Москвина) зачастую по-своему и довольно своеобразно истолковывали основные фигуры и стили интертекста.
Между тем – как показывают исследования и просто здравый смысл, – интертекстуальность является характернейшей чертой пушкинских произведений[42], а пространные комментарии В.В. Набокова позволяют судить не только о галлицизмах, но и обо всех фигурах интертекста, встречающихся в стихотворном романе А.С. Пушкина[43].
Учитывая то обстоятельство, что в российской филологии до сих пор нет четких и полностью откорректированных определений основных понятий интертекстуальности, и полагая, что приоритет в разработке теории интертекстуальности принадлежит зарубежным исследователям, я, после довольно долгого размышления, пришел к выводу о необходимости использовать в своей работе те термины и определения, которые использует французская исследовательница-филолог Н. Пьеге-Гро. Теоретическая концепция Н. Пьеге-Гро привлекла внимание прежде всего тем, что любой вид интертекстуальности, рассматриваемый в ее рамках, вполне можно было интерпретировать как разновидность подражания, то есть «мимесиса» (по терминологии Аристотеля) – явления, которое с античных времен считалось основой не только поэтики, но и любого вида искусств. Разновидностями подражания можно считать и все формы травестии текста (это явление Пьеге-Гро именовала в своей работе «деривацией») – стилизацию, пародию и бурлеск.
Стилизация, очевидно, представляла собой наиболее простую форму подражания, основанную на имитации стиля автора. Так хороший ученик всегда стремится подражать своему учителю. «При стилизации, – отмечает в своей работе Н. Пьеге-Гро, – исходный текст не подвергается искажению, имитируется лишь его стиль, поэтому при подобного рода подражании выбор предмета не играет роль», иными словами, «мишенью стилизации является не конкретное сочинение, а стиль автора в целом, общие особенности которого можно извлечь из любых его книг»[44]. Пародией и бурлеском именовались более сложные формы подражания, основу которых определяла уже существенная трансформация (травестия) либо стиля, либо сюжета произведения того автора, которому пытаются подражать. По мнению Н. Пьеге-Гро, с которой я вполне солидарен, «в основе бурлескной травестии лежит перевод в низкий стиль того или иного произведения при сохранении его сюжета, суть же пародии заключается в трансформации текста, когда изменению подвергается сюжет, а стиль сохраняется»[45].