Себя он ощущал «свидетелем посуды» – прежде не доводилось бывать среди такого ее скопления. Разве что в детстве, у родителей, которые собирали и бережно хранили посуду всех предыдущих поколений, считая ее наличие в доме показателем благосостояния, и сами не скупились на разные наборы, сервизы и комплекты. Ракитский плохо помнил ту посуду из детства, отложилось в памяти только ее количество, которое все ж таки было гораздо скромнее в сравнении с тем, что он увидел здесь.
Но кое-что из увиденного его сильно удивило. Среди прочего барахла на глаза попался набор «Таежный», что стоял на самом видном месте, возле окна, не заваленный другой посудой и даже не слишком пыльный. Несколько тарелок, чашек с изображением еловых веточек и шишек не представляли никакого интереса и уж точно никакой ценности для кого угодно на свете, кроме двоих людей – родителей Ракитского. Они получили такой набор, в свою очередь, от бабушки с дедушкой, которых Ракитский видел всего-то пару раз, – и берегли «пуще жизни своей», как сами говорили. Однажды не уберегли: гоняясь по квартире, маленький Ракитский опрокинул «таежную» чашку, и та дала трещину. Родители не давали спуску бедному ребенку несколько недель, и он на всю оставшуюся жизнь усвоил, что если и есть в жизни что-то вечное и великое, на чем держится мир и семья как маленькая модель мира, то это набор из двенадцати предметов за стеклянной дверцей серванта. Покусившись, пусть и невольно, на его целостность, Ракитский пошатнул мир. Мир трясся, раздвигая континенты и погружая города в толщу океана, но выстоял. Затем набор «Таежный» вместе с той самой склеенной чашечкой перекочевал в семью Ракитских. Он сам, да и жена долго отнекивались, но вскоре поняли, что родителям важно успеть передать реликвию по наследству – и сдались. Родителей вскоре не стало.
Ракитский не любил набор «Таежный», но для той самой треснутой чашки делал странное исключение – пил из нее чай. До тех пор, пока не грохнул, неосторожно моя в раковине. Когда это было? Вспомнить бы… Но вот здесь, перед ним – такая же точно, с трещиной, чашка. Он ясно видел ее, и остальные стояли здесь же, и шесть тарелок рядом с ними. Набор из двенадцати предметов.
Возле треснутой чашки, словно специально – вот только зачем: удивить? напугать? он называл такое «взять на понт» – стояла коробка с чайными пакетиками. Ракитский медленно, словно сжалившись над стонущим домом, подошел к чашке и увидел на дне кусок сахара. Плита была тут же – на две конфорки, рядом газовый баллон, и даже металлический чайник со свистком стоял на плите, будто бывалый специалист, скучающий без работы. Дом словно призывал к действию, совсем безобидному – просто выпить с ним чаю. Ракитский схватил пачку и поднес к лицу. На чайной коробке были нарисованы зеленые ветви и выглядывавшее из-за них солнце. Оно улыбалось и потягивалось своими маленькими, но крепкими лучами-ручками, и было очевидно довольным, чего желало и каждому, кому могла попасть в руки пачка. Поверх веток тянулась надпись: «Весна». Другой информации на коробке не было.
– Чай «Весна», – пробормотал Ракитский, откладывая упаковку. – Чай «Весна».
Не покидало странное ощущение, что он уже бывал здесь, но, сохраняя трезвый ум, Ракитский понимал: это невозможно. Он не понимал и не помнил, с какими событиями связаны такие ощущения, но знал, откуда они приходят, из каких областей прожитого выплывают: из детства, из первых лет жизни с женой, из полуголодной юности. Ощущения сменялись как цветные лампочки в гирлянде: гасло одно и включалось другое, параллельно мигало, не переставая, третье, четвертое включалось сначала в комбинации с пятым, а затем – вместе с шестым и седьмым. Чувствовать себя такой гирляндой взрослому солидному человеку было неуютно: он твердо усвоил и никогда не ставил под сомнения тот факт, что эмоции никогда не могут возникать сами по себе, они являются следствием какого-то действия, события. Но здесь, на этой странной кухне, все было не так.
Стоя на месте и уставившись взглядом в посуду, он словно путешествовал во времени: вот он мальчик, впервые возвращающийся из школы после первого учебного дня, вот он – после первого успеха на работе, а вот – после недавней ссоры с женой. Словно один человек исчезает, и на его месте появляется другой, а на месте другого – третий, но это все же – Ракитский, а кухня лишь наблюдает за всем, неподвижная, только играет им.
– К черту, – сказал Ракитский, отгоняя наваждение. – Чай так чай.
Он зажег газ и нагрел воду, постепенно приходя в себя. Чай оказался не таким уж вкусным. Ракитский держал в руках треснувшую чашку и ощущал себя дачником – в его представлении эти люди только и должны заниматься тем, что пить чай из треснувших чашек в заваленном всяким старьем доме и смотреть через грязное окошко в лес.
Отставив пустую чашку, Ракитский буквально приклеился взглядом к стеклу – казалось, он еще не видел лес таким: словно раскрашенный ярчайшими, сочными красками, он выделялся на фоне тусклой кухни, как выделяется картина художника-импрессиониста на однотонных обоях. А самым странным и удивительным казалось то, что лес был в движении. Ракитский не знал, как это понять и тем более объяснить – просто смотрел. Ему казалось, что он видит лес из окна поезда, но ехал в данном случае не он. Сам лес перемещался, перекатывался, словно морская волна или заставка на экране монитора. Лес не просто стоял, присутствовал – он жил. Но в то же время он и не был бесконечен, да и вообще в этой жизни, в этих приливах и отливах древесных, лиственных волн было что-то противоестественное, запрограммированное: как будто лес существовал только в рамках окна, исчезая с одной его стороны и вновь возникая с другой. И еще – там, в этой странной картине совсем не было снега.
Ракитский почувствовал прилив сил и отправился на верхний этаж. Вот где был простор, которого так не хватало на тесной кухне первого! Вся площадь была пуста, только возле окна стоял старый стул.
Дверь в комнату, располагавшуюся точно над запертой комнатой первого этажа, была приоткрыта, и на стекле ближайшего к ней окна Ракитский увидел всполохи. Мгновенную догадку подтвердил и нарастающий жар во всем теле.
– Горит! – крикнул Ракитский. – Горит!
Рванув на себя дверь, он вбежал в незнакомое помещение. Очаг возгорания искать не пришлось: это были бумаги – очень много бумаг и большие толстые папки, разбросанные по столу. Все они горели, но, казалось, медленней, чем обычно горит бумага. А ему приходилось сжигать бумагу – начиная от листов из школьного дневника и заканчивая деловыми расписками на работе.
– Эй, мужик! – крикнул Ракитский и хотел броситься к окнам, но все они были наглухо закрыты. – Мужик, твои бумаги горят! А, черт с тобой!
Он приблизился к бумагам в надежде сбросить на пол еще неохваченные огнем или вытащить – в общем, спасти. И тут же увидел нечто невероятное – чего в этом незнакомом доме просто не могло быть: его собственная подпись!
Ракитский попытался выхватить лист из огня, но тот, словно живое существо, зашипел – и Ракитский с криком одернул руку, на которой стремительно образовывался большой волдырь.
Ракитский не мог ошибаться, если только окончательно не сошел с ума: эту подпись он поставил на последнем договоре, подписанном перед самым отпуском. Он знал, хотя это и не обсуждалось с высшим начальством, что именно этим договором был обеспечен его отпуск. Предъявив подпись на сверхвыгодном договоре, он смог заполучить другую – на своем заявлении. Чтобы заключить этот чертов договор, Ракитский убил месяц непрерывных встреч, уговоров, официальных и совсем не официальных мероприятий, провернул несколько интриг – и теперь не мог вспоминать об этом договоре без дрожи и ненависти. Теперь же он видел договор горящим – и плевать, что это происходило в лесу, в странном доме, на чужом столе. Ракитский обезумел – он выхватил договор из огня голыми руками и, заорав от боли, бросил на пол, а затем начал топтать ногами, сбивая огонь.
– Твою мать! – кричал он в пустоту. – Суки, что ж вы делаете?! Я вам покажу, как играть со мной в дурацкие игры!