Ткаленко остался с третьей ротой в деревне, а вперед отправил командира второй роты, маленького расторопного Кашкина, и командира первой роты, веселого здоровяка Бондаренко, прозванного в батальоне «декабристом» за густые черные, заботливо выращенные бакенбарды.
Они быстро двинулись со своими ротами вперед, легко преодолевая редкий огонь несколько растерявшихся после первого удара немцев.
Через два часа связные донесли Ткаленко, что Бондаренко у обрыва над Волгой захватил четыре немецкие автоматические пушки. Ткаленко был доволен результатами боя, но опыт подсказывал ему, что немцы на этом не успокоятся.
Он приказал срочно перетащить через овраг, теперь оказавшийся позади него, две оставшиеся в тылу противотанковые пушки.
Недавно прошел дождь. Скаты у оврага были круглыми и скользкими, и пушки предстояло сначала опустить в овраг на руках, а потом, так же на руках, поднять оттуда. Артиллеристы медленно и осторожно начали спускать пушки.
Было около пяти часов. Внезапно в лощине, пролегавшей между занятой деревней и высотами, на которых засели первая и вторая роты, показалось пятнадцать тяжелых немецких танков. Батальон вступил в бой прямо с марша, и в его распоряжении почти не было ни противотанковых гранат, ни ружей. И в этом была вся сложность положения. На танках ехали десанты. Одновременно с их появлением немцы открыли огонь из дальнобойных полковых минометов. Два противотанковых ружья сержантов Ройстмана и Чебоксарова открыли огонь по танкам, два танка загорелись, но остальные прошли вперед, раздавив гусеницами противотанковые расчеты. Через четверть часа еще два танка загорелись, взорванные связками гранат. Остальные танки с грохотом утюжили поле боя, стараясь раздавить пехоту. Соскочившие автоматчики пошли в наступление. И чем дальше, тем труднее было задерживать их огнем, потому что танки не давали поднять голову от земли.
Позади первой роты был обрыв, спускавшийся к Волге, а впереди — танки. Именно это имел в виду лейтенант Бондаренко, когда он, показав рукой сначала вперед, а потом назад, хрипло сказал лежавшим рядом с ним бойцам:
— Или биться, или полечь. Все!
Ткаленко видел все происходившее. Две роты были отрезаны от него, и их положение становилось угрожающим. Первым его душевным движением было сейчас же пойти самому туда, где умирали его люди, но в следующую минуту он хладнокровно решил, что их спасение заключалось не в этом. Оно было в пушках, а пушки все еще втаскивали на скользкий откос. Прервав наблюдение за полем боя, Ткаленко сам занялся их подъемом. Он делал это, как и все, что делал, без лишней торопливости и суеты, и поэтому подъем сразу пошел быстрее.
Наконец пушки подняты. Было некогда отыскивать им другие позиции, и они открыли огонь прямо с откоса, оттуда, куда их подняли. Танки двигались боком к ним, и сразу же два из них были подбиты. Это и стало переломной минутой боя. Танков осталось девять из пятнадцати, к тому же начало темнеть, и оставшиеся танки, очевидно, не рискуя пойти в лоб на пушки, повернули и стали выходить из боя. Автоматчики стали отступать вслед за ними. Бой шел всю ночь, до утра, пока последние из них, оставшиеся в живых, не отошли за гряду холмов.
Утром хоронили убитых. Батальон понес большие потери, и Ткаленко был сумрачен. Его удручало количество убитых.
В таком настроении я и застал его днем. Были часы относительного затишья, и, когда я зашел к нему, он, задумавшись, молча сидел в блиндаже. Все время пока он рассказывал мне о своей жизни, я тщетно ловил на его лице хотя бы подобие улыбки. Потом, когда мы вышли наружу, на солнце, я посмотрел ему в лицо и, подумав, что может быть, это усы придают ему выражение такой постоянной несвойственной его годам серьезности, спросил:
— Усы сбрить не собираетесь?
И тут он улыбнулся в первый раз, грустно и застенчиво.
— Вы знаете, — сказал он мне, — я дал зарок, я забыл вам об этом сказать. Когда мы последний раз в прошлом году ходили в разведку в тыл, четверо из шести на обратном пути погибли: трое на месте, а четвертый, Хоменко, умер у меня на руках, когда я тащил его до наших. Он был огромный веселый человек, в прошлом тяжелоатлет. Когда мы нагнулись над ним в последнюю минуту, он сказал нам: «Вот, хлопцы, як просто построена жизнь, дивись вот — был жив и вот вмер!» Сказал и умер. Мы двое, оставшиеся в живых, похоронили его, и второй из нас, грузин Самхарадзе, сказал мне: «Знаешь что, лейтенант, давай бороду сбреем, а усы в память о них оставим до конца войны, пока за умерших драться будем». Вот каким образом получился зарок.
И Ткаленко во второй раз улыбнулся своей застенчивой и грустной улыбкой.
— А вот и Бондаренко. Вы хотели пойти к нему в роту. Вот он сам.
К нам подошел рослый, краснощекий «декабрист» Бондаренко. Видимо, он хотел придать бакенбардами суровость своему веселому круглому лицу. Это ему плохо удавалось, но зато голос у него был басовитый, зычный, совсем как у старого солдата.
Мы простились с Ткаленко, и Бондаренко повел меня в свою роту. Он неторопливо показывал мне ее расположение, блиндажи, окопы, хитро устроенный наблюдательный пункт, с которого были отлично видны проходившие в шестистах метрах отсюда немецкие позиции. По всему чувствовалось, что этот человек со своей ротой прочно, по-хозяйски, зацепился за землю и меньше всего собирается с нее уходить.
Потом мы спустились с ним вниз, под крутой волжский обрыв. Мне еще никогда не приходилось видеть, чтобы население жило так тесно, рядом с войсками, на передовых позициях, как вот здесь под Сталинградом. Но другого выхода, видимо, не было, и женщины, дети и старики из сожженных деревень ютились здесь, на берегу Волги под обрывом, в пещерах. Кругом слышался плач детей, и смертельно усталые глаза женщин провожали нас долгим взглядом.
Я повернулся к Бондаренко и вдруг на его круглом, только что веселом лице прочел то же выражение застывшей, неискоренимой ненависти, какое я читал на лице его комбата.
— Сволочи, до чего довели, — сказал Бондаренко. — Вы подумайте только, до чего людей довели. Как звери в пещерах.
Обратно в батальон меня провожал автоматчик, совсем молодой паренек, на вид никак не больше двадцати лет. Он был родом из Сибири.
— Страшно было в первом бою? — спросил я.
— Ага. Страшно. — сказал он. — Сначала страшно, а потом ничего. Когда я убил его, то стало не страшно. Он из-за угла выскочил, я ему под ноги гранатой ударил — и убил.
И в третий раз за этот день я увидел все то же выражение ненависти.
Да, есть предел, за которым кончается человеческое терпение, за которым из всех чувств остается только одно — ненависть к врагу, и из всех желаний остается только одно желание — убить его. Все те, кто был в Сталинграде в эти дни и видел все, что здесь происходит, уже перешагнули этот предел вместе с Ткаленко, вместе с Бондаренко, вместе со всеми защитниками Сталинграда.
А. Толстой
Черные дни гитлеровской армии
Вот какие встревоженные голоса пронеслись в эфир из Центральной Европы: «…На Восточном фронте происходит самое ожесточенное сражение этой войны, одновременно оно является самым великим сражением в истории… Нажим русских войск поистине страшен по своей силе… Русские сражаются с необычайной яростью. Положение на фронте весьма серьезное…»
Мы всегда утверждали, что Гитлер — дилетант в политике и войне. Несмотря на наличие у него опытных политических советников, он умудрился вооружить весь мир против фашистской Германии; несмотря на наличие опытных генералов, умудрился привести германскую армию на край гибели, куда — в черную бездну — она в непродолжительном времени и свалится без остатка, увлекая за собой и Гитлера, и фашизм, и все немецкое счастье… Как истый дилетант, он уверяет, что земной шар у него уже в кармане, что стоит ему сказать: «Сталинград будет взят», — и Сталинград у него тоже в кармане.
Несмотря на то, что Гитлер уже три раза назначал сроки взятия Сталинграда и в октябре, и в ноябре, муштрованные немцы ему еще верили. «Этой зимой, — пишет один, — никакого отступления не должно быть. Фронт здесь удерживается любой ценой, порукой тому — немецкий „сталинградский гренадер“, это звание присвоено нам фюрером…» «Уж зиму-то эту мы выдержим, будем зорко следить, чтобы русские не были слишком нахальны, как в прошлом году…» «За все время русского похода русский солдат ни разу еще так не оборонялся, как в Сталинграде, но дерется и упорствует он напрасно, на девяносто процентов город в наших руках… Все же, дорогая Клара, пройдет еще несколько дней, когда ты прочтешь экстренное сообщение: „Сталинград взят…“»