Данную позицию перенесли на русскую почву и российские западники. Например, отец «перестройки» Александр Яковлев полагал, что Россия просто выпала из мировой цивилизации, оставшись в варварском состоянии. «Здесь никогда не было „духа цивилизации“, – писал он. Позднее, в 1996 году, Яковлев аплодировал избранию Ельцина. Лихолетье 1990-х он назвал демократическими преобразованиями, за которые взялись впервые за тысячелетия. Возможно, он действительно так считал, и «дух цивилизации» для него был тождественен духу западного общества. Других духов он, видимо, на дух не переносил.
Собственно, многие западные проводники, заполонившие трибуны после 1991 года, называли Россию страной изначально мерзкой – патологически жестокой и тоталитарной. Все, что делалось в ней, было антигуманно и направлено против человека. И на таком фоне люди, интеллигентно говорившие, что Россия чуть отклонилась от европейского пути, воспринимались как добрые советчики и благодетели. Один за другим выходили материалы, где доказывалось, что с Запада в Россию шли только блага, а вот в ответ совершались одни лишь подлости. Аналогичное по риторике, но прямо противоположное по смыслу мы слышим и сейчас в бесконечных политических ток-шоу.
Но беда в том, что модель европейских стран фундаментально не подходит России. В силу и размеров, и значения, и национального состава, и историософии, и мировоззрения. Сделать вторую Чехию, а лучше Швейцарию из России не получится. Девяностые доказали это. Однако и сейчас, несмотря на всю бравурную риторику, многие представители российских элит по-прежнему считают нашу страну раболепным сателлитом Европы. Со времен Пушкина, говорившего, что в России только один европеец – это правительство, мало что изменилось. Одни отказывают стране и народу в праве на самоидентификацию, другие несут квасно-патриотический бред, упиваясь собственным пафосом.
Однако у многих лучших европейских умов никогда не было идеалистического представления о возможности единства России и Запада. Освальд Шпенглер писал, что это различие не двух народов, но двух миров, и различие это необходимо подчеркивать самым решительным образом. В другой работе немецкий историософ называл Россию Азией – и никак иначе. «Настоящий русский нам внутренне столь же чужд, как римлянин эпохи царей и китаец времени задолго до Конфуция, если бы он внезапно появился среди нас». Он и сам это всегда сознавал, проводя разграничительную черту между «матушкой Россией» и «Европой». Не забывал Шпенглер, в лучших традициях злых западных мифов о России, и о «грязи, водке, смирении и своеобразной грусти». «Тем не менее некоторым, – заключал историософ, – быть может, доступно едва выразимое словами впечатление о русской душе. Оно не заставляет сомневаться в той неизмеримой пропасти, которая лежит между нами и ими». Написано это в 20-х годах XX века. С тех пор мы, по выражению Черномырдина, преодолеваем данную пропасть маленькими шажками.
Меж тем, безусловно, на Западе хватало и хватает тех, кто воспринимает Россию как полноценную часть Европы, ее неотъемлемую важнейшую составляющую. Однако такие люди, как правило, чувствуют себя неловко, и зачастую их не хотят слышать.
Великие церковные мистификации
Одно из главных противоречий России и Запада, как я уже говорил, – религиозное. Да, и Запад, и Россия сформированы христианской парадигмой. Однако в первом случае католицизм или протестантизм уже давно – примерно со второй половины XVIII века – не играют доминирующей роли. Религиозные ценности уступили пьедестал ценностям «общечеловеческим» (преимущественно либерально-демократического толка). Насколько это эффективно – вопрос. Особенно остро он звучит в контексте роста миграционных и межэтнических проблем. Возможно, будущее Европы – то, каким его представил Мишель Уэльбек в романе «Покорность».
В России же, наоборот, до недавних пор всегда были сильны религиозные настроения. При всех своих особенностях русская духовная жизнь, даже будучи изрядно истрепанной марксизмом, основывалась на православии, сохранив в себе черты сирийско-византийского аскетизма. Это в том числе предполагает и особое – высокочтимое – отношение к царю. Государство, безусловно, уже не «оцерковляется» как раньше, но сохраняет в себе элемент сакральности. И вместе с тем оно парадоксальным образом, как ничто другое, пронизано грехом.
Тут надо сделать ремарку. Говоря о религиозности Запада и России, отчасти даже сравнивая их, я ни в коем разе не намерен повторять заскорузлую мантру о бездуховности одних и богоносности других. Это насколько архаично, настолько и преувеличено. Более того, у костела в Кракове прихожан вы можете встретить гораздо больше, нежели у собора в Архангельске. И популистскими мне видятся заявления тех, кто, размышляя об очередной трагедии на Западе, говорит, что она есть следствие тотальной бездуховности Европы. Ведь в том же Посаде, например, толпа школьников избивает одноклассника-инвалида до черепно-мозговой травмы, записывая пытки – именно так – на видео. Речь не об этом. Я говорю о том, как религия до недавнего времени влияла на метакультурный, цивилизационный код страны, нации.
Когда мы повторяем хрестоматийное сказание о Петре Великом, прорубившем окно в Европу, то, прежде всего, подразумеваем преодоление классического русского общества, изъятие из него идеи справедливости. Именно Петр привнес обязательный элемент западной матрицы – установил право собственности, что, по мнению определенных течений (например, странников, бравших исток в старообрядчестве), привнесло имущественное разделение, социальное неравенство.
В то же время именно старообрядчество, как пишет Мануэль Саркисянц, подготовило почву для прихода большевиков, создавших, несмотря на декларируемый атеизм, почти религиозную – если не сказать, оккультистскую – организацию. «У власти – Антихрист» – эту мысль внушали и питали в народе. Ленин бы не торжествовал, если бы не было подготавливаемой и питаемой столетиями хилиастической традиции, владевшей умами русского общества. Социальные теории, которые большевики взяли с Запада, были переработаны ими в эсхатологическом контексте и тем самым привиты на русскую почву. Коллективное спасение, стремление к утопии, равенству и справедливости – вот что питало народный революционный порыв. Французская революция стала борьбой классов, а революция русская – поиском божественного идеала (и в итоге – без Бога). Позднее, как и в христианской традиции, у «красных» появились и свои апостолы, и свои мученики.
После же 1991 года церковь в России постепенно возвращала себе полноту власти. Скандал с Pussy Riot стал лакмусом, проявившим, что цели этой она во многом достигла. И данная власть раздражает не только Запад, но и весомую часть общества внутри самой России. Зачастую это провоцируется действиями самих представителей церкви, насколько требующих с других, настолько и попустительствующих себе. Едко и точно отреагировал на это Борис Гребенщиков: «Будешь в Москве, остерегайся говорить о святом. Не то кроткие, как голуби, поймают тебя. Святые оседлают тебя. Служители любви вобьют тебя в землю крестом».
Но есть и другая сторона: возможна ли Россия без авторитета церкви? Когда Путин в очередной раз говорит о государстве, опирающемся на традиционные ценности, то, несомненно, прежде всего, апеллирует к православным истокам. Собственно, мертвая хватка России за христианские ценности как соломинку для утопающего отчасти и раздражает Запад, но и Россия не отпускает соломинку, понимая, что иначе утопающему уже ничто не поможет.
У религиозных противоречий двух сторон – тысячелетняя история, прекрасно изложенная швейцарцем Ги Меттаном. Ведь еще до Великого раскола император Запада Карл Великий подверг христианское богослужение собственной редакции. Это вызвало серьезный протест среди представителей восточных церквей. Но у Карла были на то причины. Каролингские короли, разбив в 732 году арабов и превратив свое государство в самое могущественное в Европе, решили создать ремейк Римской империи. Для объединения земель им, как и Иоанну Грозному, понадобилась единая доктрина, работавшая бы как «мягкая сила». Для этого надо было подчинить себе церковь. Так Каролинги запустили реформы богослужения, григорианского пения и «Символа веры».