Этот период я бы назвал чистым религиозным периодом в моей жизни. Мне кажется ― ни в один из периодов всей моей жизни мое сердце никогда не было так близко к Богу, как именно вот в этот мой ранний детский период. В это время, ― я смело скажу о себе, ― я был в Боге и Бог был во мне! О, сколько в это время я пролил своих детских слез при одной мысли о моем Боге! Сколько я пережил тогда светлых и чистых дум о Христе моем! Бывало, увижу ли я птичье гнездышко с яичками или тем более с птенчиками, я тотчас переполняюсь каким-то радостным, восторженным чувством умиления и моментально опьяняюсь какой-то истаивающей сладостной радостью в себе самом, и в это время я до самозабвения приходил в исступление! В такое же самое экстатическое состояние меня приводили: и только что появившаяся молодая трава на освободившейся из-под снега земле, цветы в садах, пение птиц, журчание потоков, весенний полет голубей, воркование горлиц, щелканье соловьев, пение жаворонков и т. д. Но вот что вместе с тем меня удивляет ― что во мне лично очень рано появилось чувство различия полов, и к противоположному себе полу я, наверно, в самом начале уже третьего моего года, чувствовал и какой-то внутренний неосмысленный стыд, тупую застенчивость и смутное влечение в противоположном мне поле знать добро и зло, но знать пока только одними глазами… Такое чувство было во мне распространено на весь мне чужой пол даже и всех живых существ. <…>
Однако при всем таком чувстве я, насколько сейчас вспоминаю, переживал в себе иногда и такое время, когда при самых для меня соблазнительных живых, развертывающихся картинах я настолько был долгое время поглощен внутреннею в себе религиозностью, что при виде этих же самых соблазнительных картин я совершенно ничего в себе не чувствовал. Помню, однажды играя с детьми, своими товарищами, я выступил среди них в качестве проповедника, говорил им о Боге, об ангелах. Они все слушали меня с большим вниманием и за это тотчас пошли в чужой огород, нарвали молодой моркови, репы и принесли мне в дар за слово. <…>
В очень раннем своем возрасте я почувствовал в себе и чувство тщеславия. Однажды как-то я сильно молился, отчего на лбу у себя набил красные знаки, а может быть и синяки. И вот я хорошо помню, что за эти знаки меня мама будет бить, но если я ей скажу, что они образовались у меня от молитвы, она меня за это похвалит. Долго я думал: сказать ли маме об этом или нет? И вот здесь произошла во мне страшная борьба. На чем же она разрешилась? Да разрешилась она тем же самым тщеславием, только с другой стороны! Матери-то я не сказал, отчего эти неприятные знаки сделались у меня на челе, а когда она меня хорошо побила за них, как за следствие драки с кем-нибудь из моих юных товарищей, как думала она, тогда я в себе почувствовал какое-то ложное самоудовольствие, что вот, мол, ― потерпел побои за молитву! И в это время мне было не больше как четыре года!
На пятом году моей жизни я чем-то очень сильно болел. Во время самой болезни я слышал рыдание моей матери. Мама все время плакала и молила Господа Бога, чтобы я поправился здоровьем. Во время молитвы она часто говорила: «Господи, если Ты его поднимешь, то я отдам его Тебе». Я в это время думал ― куда же она меня отдаст и как она меня отдаст Богу? Когда же я выздоровел, тогда мама мне сказала, что она меня отдаст в монастырь. С этого дня, как я думаю, мои товарищи мальчики и начали меня дразнить монахом. С этого же года, как я и теперь припоминаю, я начал все чаще и чаще уходить в поле, в лес, где просиживал с утра и до глубокого вечера в различных размышлениях о Боге, о Христе, и об Ангелах, и о святой чистой одухотворенной экстатической религиозности, полной в себе всякого восторга и радости! И вот теперь все это вспоминаешь, и всему этому удивляешься, и глубоко-глубоко скорбишь душой, и часто говоришь сам себе: о, зачем я так не жил всю жизнь? Зачем я, после такой детской религиозной чистоты так глубоко-глубоко пал в бездну всяких пороков и грехов? Неужели я хоть под старость свою не покаюсь? Неужели я так и умру нераскаявшимся грешником?
О, пресвятая и пребожественная Троица! Сохрани и спаси меня от всего такого, чем бы я мог обоготворять себя! О, Боже, я знаю всю силу опасности плотских грехов, но я знаю также еще бесконечно более опасную сатанинскую силу – это религиозное самоуслаждение своею праведностью, своею святою жизнью, особенно когда это религиозное самоуслаждение разжигается человеческою похвалою и народною славою. Тогда бывает горе такому человеку, ибо он уже погиб, и его погибель будет для него заключаться в том, что у него от такого религиозного самоуслаждения исчезает всякая возможность покаяться, ибо самое покаянное чувство в нем превратится в выжженную солнцем дикую пустыню. И вот, зная такую страшную опасность религиозной извращенности, о, пребожественная и святая Троица, я молю и умоляю Тебя, веди меня всегда к Себе Самой по самым глубоким рвам и низинам бездонно-глубинного смирения моего, ибо я также знаю, что можно гордиться и самым покаянным духом, можно даже тщеславиться и самым покаянием; но такая гордость и такое тщеславие все же не так опасны, ибо они никогда не могут собою питать самолюбивое наше человеческое «я», тем более они не могут обоготворять его. Однако и их нужно бояться, как самой смерти. А поэтому, всемогущий Триипостасный мой Бог, не освобождай меня из-под Твоей смиряющей меня десницы, пусть я всегда буду находиться под ней, пусть мое «я» от нее совершенно высохнет и превратится в прах, покрытый плевками человеческого презрения и отвращения ко мне. Конечно, как плоть, так и дух мои от таковой смиряющей меня Твоей силы будут вопить, истерично надрываться; но, несмотря на все это, Ты, о Боже мой, все же не освобождай меня от смиряющей меня Твоей десницы, ибо в этом я буду знать, что Ты не оставляешь меня и хочешь всячески спасти меня. О, Владыка мой Бог, как человеческая природа сама по себе коварна, притворна и лжива! И это потому она является таковой, потому что она вся насквозь пропитана злом. В самом деле, есть ли в человеке хоть один атом, хоть одно чувство, хоть одно стремление, хоть одна мысль чистые – все как снаружи, так и изнутри, как формально, так и по существу носят на себе и в себе болезнь извращенности, ложь, изменчивость, предательство и т. п. Вот почему в нас нет ни одной чистой и цельной добродетели, ни одного чистого и непорочного подвига. Но Ты, о Царь мой и Владыка Бог, снизойди к нашим немощам, покрой нас жалостью Своею, влеки нас к Себе, прости нам все наши злые деяния и помилуй нас. Господи, Господи, если все святые перед Богом нечисты, если херувимы и серафимы перед Тобою несовершенны, то что я могу думать о себе, когда я по своей греховной жизни являюсь перед Тобою величайшим грешником из грешников?!
Владыка мой Господи, на Тебя я возлагаю свое спасение и целиком вверяю себя самого только Тебе одному. Будь же моим Богом, будь моим Спасителем, будь же, Господи, Сам перед Собою всегдашним ходатаем за меня. Боже мой, надежа моя, спаси меня, введи меня в Царство Твое, ибо я Твое создание!
§ 4. [Великий пост в деревне]
Снова о своем детстве. Не могу умолчать о том, как на мою детскую душу долго, неотразимо действовал Великий пост, проводимый жизнью наших козинцев. Вот наступает первый день первой недели Великого поста. Радостная тишина. Только в голове твоей проносятся яркие картины дикой Маслены[13]. В эти минуты носятся такие странные, но уже известные образы, как в дни разгульной Маслены длинная вереница тянется запряженных коней в санки с дугами, разукрашенными полотенцами, лентами, соломенными перевязками. Все они тянутся по зимней дороге, избитой глубокими ухабами, в санках находятся молодые и старые люди обоего пола, одни из них сидят смирно, спокойно, только между собою посмеиваются, другие, наоборот, скачут, танцуют, размахивают руками, кричат, свистят, шумят и т. д.