– Как ты тогда меня ненавидела!
– Сначала да, – согласилась она, – но я не знаю, когда ненависть обернулась любовью, и тем более не знаю, когда любовь Эдит превратилась в ненависть. – И она закрыла лицо руками, впервые осознав, насколько Ричард овладел ее сердцем. Каким бы он ни был, он тот, кого она любит.
– Пойдем, – сказал он, – мы должны найти тебе дом. – Он посмотрел на ее наряд. – И избавься от этого. Завтра мы вместе пойдем к королю.
– А граф? – спросила она, удерживая его за руку. – Король его простит?
– Никто не знает, – мрачно ответил Ричард, – даже сам Вильгельм.
Глава 8
Он уже потерял счет дням, но думал, что это должна быть пятница или воскресенье перед Пятидесятницей. Сначала он старался отмечать дни, процарапывая на каменной стене отметки, но потом стал забывать, да это уже и не имело значения. Все теряло смымл.
Он чувствовал себя безумно уставшим, жажда движения превратилась в боль, в тяжесть во всех членах. И когда он молился об освобождении, ему было все равно, каким оно будет. Даже молитвы теперь путались. Он повторял псалмы, которые так хорошо знал, но чаще они смешивались, и он забывал слова. Только кричал вместе с Давидом снова и снова: «Душа моя превратилась в пыль, избави мя, Господи». Только Бог остался единственной реальностью в этом затерянном месте, и он теперь жил где-то на полпути между небом и землей. Когда к нему являлись посетители, он как-будто был отделен от них огромной пропастью.
Только с приходом Вульфстана пропасть становилась меньше, потому что он был святым, как знали многие; но когда пришли Ричард и Ателаис, ему стоило большого труда говорить об их будущей семейной жизни в Дипинге, хотя он был искренне рад за них.
Двор приехал на Пасху в Винчестер, и двум старым друзьям разрешили его навестить, но ему уже было трудно с ними говорить. Только между ним и Торкелем не было пропасти, потому что Торкель пребывал вместе с ним в этом чистилище.
К Троице Ричард вернулся к своим делам, и они с Ателаис поселились в маленьком доме в городе; Хакон присоединился к ним, потому что Ричард взял, казалось, под свою опеку графских людей; именно он спас Хакона от множества сумасшедших планов освобождения графа, которые могли бы только обеспечить Хакону место в одной с его господином тюрьме.
– Подожди немного, – советовал Ричард. – Король должен его простить.
А Вальтеофу он говорил:
– Вильгельм собирается в Нормандию после Троицы. Друг мой, я почти уверен, что он не подпишет смертный приговор. Мы вытащим тебя отсюда еще до конца лета. И архиепископ говорит, что ты вполне заслужил освобождение своим раскаянием. Он говорил так королю. Этого не должно быть, это не может дальше продолжаться.
Весна перешла в лето, и через слепое оконце Вальтеоф чаще, чем раньше, видел солнечные лучи. Как-то утром он понял вдруг, что это май, и сразу спокойствие полузабытья сменилось горячей жаждой жизни, пульсирующим стремлением к свободе. Он вспоминал поля, густо заросшие колокольчиками, разлитый в воздухе аромат майских цветов, обещание нового урожая, сочную зелень новых листьев, и так продолжалось до тех пор, пока он чуть не заболел от этой жажды. Трава должна подняться сейчас на его большом поле в Рихолле, вскоре ее скосят и соберут. И при мысли о новом урожае в нем снова начала жить надежда рядом с болью. Он опять начал мечтать о Кройланде, о принятии обета, о жизни под мудрым руководством Ульфитцеля. Как было бы хорошо сидеть с удочкой, видеть, как льется дождик и клюет рыба, делать самые простые вещи, присматривать за скотом или собирать овощи в саду, а лучше всего – петь на службе в большой церкви и проводить свою жизнь вблизи Бога.
Он больше не думал о Эдит. Все кончилось. Но ему хотелось увидеть Мод и Алису, пока они маленькие. Честолюбия тоже больше не было; великое графство Нортумбрии не принесло ему радости, и он оставил все мысли о том, чтобы править своими землями, – только бы жить под открытым небом, этого было бы достаточно. Постепенно на него снизошел мир, потому что какое-то чувство подсказывало ему: освобождение близко. И он сидел в своей камере в ожидании. Хакон говорил Торкелю:
– Ты видишь? Он изменился, его глаза горят.
– Я знаю, – ответил Торкель, и странное выражение появилось у него на лице, – и боюсь за него. Как будто Бог дает ему силы для…
– Нет, – резко закричал Хакон, – не говори так, не смей! О Боже, неужели мы никогда не поедем снова домой?
– Когда-нибудь мы все будем снова дома, – Торкель смотрел в голубую даль, где теплый летний туман лежал на деревьях, – но как мы туда попадем, мы не можем знать. Человек может быть там, где хочет, даже если его тело обречено на неподвижность.
– Я тебя не понимаю, – Хакон покачал головой. Поэты! Они непохожи на других людей. Хотя он и сражался не хуже других, но пол-жизни проводил в своем собственном мире, и для Хакона, который просто жил, ухаживая за лошадьми, которых безумно любил, исландец только усложнял все. Но сейчас они были объединены своим горем. Торкель потрепал его по плечу и слабо улыбнулся.
– Храни свою надежду, Хакон, ты даешь нам всем силы.
И Хакон вспыхнул от удовольствия, потому что он очень горевал из-за того, что ничего не может сделать для своего господина. Его надежда передавалась другим, и они начали говорить с большей уверенностью о прощении и о том, что послание от короля скоро придет, потому что он должен ехать в Нормандию.
Когда накануне Троицына дня зазвенел болт в двери, у Вальтеофа вновь ожила старая надежда на то, что, наконец, вот оно, долгожданное освобождение.
Это был архиепископ Кентерберийский, одежды его покрылись пылью дальней дороги, и лицо его было серым от усталости и горя, которого он не мог скрыть.
– Господин мой, – Вальтеоф быстро встал и застыл. Какое-то время они молча смотрели друг на друга.
Когда архиепископ ушел, он опустился на тюфяк, но даже не пытался заснуть. Он выслушал известия со странным спокойствием, как будто всегда знал, что Вильгельм не позволит ему уйти, и они спокойно говорили о смерти и жизни, о Боге и небесах и о последних днях человека. Затем Ланфранк исповедовал его, благословил и ушел, пообещав вернуться ранним утром со святым Евангелием. Солдаты боятся, что горожане поднимутся и попытаются его освободить, сказал он, и потому явятся за ним еще до того, как город проснется.
Ему не придется увидеть снова ни Торкеля, ни Ричарда, ни Хакона, потому что когда они придут завтра, он уже последует за своим отцом и Осборном, Гарольдом, Леофвай-ном, Альфриком.
Приподнявшись на плече, он мог видеть кусочек неба и несколько ступенек. Была ясная лунная ночь; хотя он и не видел луны, но все говорило о том, что завтра будет прекрасный день. Да, завтра наступит тот майский день, сумерек которого он не увидит, и он вспомнил разговор об этом с Торкелем зимней ночью, очень давно, в Дюрхэме. Неужели он знал, неужели какое-то чувство подсказывало ему, что его жизнь оборвется в мае, в то время, которое он любил больше всего? И вот, его спокойствие разом исчезло, и каждый нерв напрягся в страшном предчувствии.
Какой толк говорить с небесами? Небо не испытывает к нему жалости, только земля, земля Англии: Рихолл со своими прекрасными лесами и полями, спокойной рекой и лугами, со свежей травой. Если бы только он мог поехать домой, хотя бы еще один раз, если бы он мог увидеть свой дом, поужинать в своем зале, с Борсом, лежащим у камина, заснуть в своей комнате с закрытыми ставнями, увидеть фамильные вещи, почувствовать запахи из кухни, послушать мессу в маленькой церкви. Ничего этого у него не осталось, только белая медвежья шкура. Он завернулся в нее. Под ней он был зачат, и теперь она покрывает его и его последнюю ночь на земле, и он зарылся в шкуру лицом – в единственную фамильную вещь, которая ему осталась.
О предательстве, об измене, об иронии всего случившегося он не мог долго думать. Чтобы ни привело его к такому концу, теперь это только слегка его уязвляло. Когда-то он все время был погружен в молитву, но теперь, какой смысл от всех молитв последних месяцев, если Бог не слышит его, и он осознает непостижимую глубину духовного мрака.