— Отец послал взглянуть, что вышло из Эльфийского камня. Мы повздорили немного: он сам хотел пойти, да негоже королю шляться где попало, нужно прежде взглянуть на этот мир повнимательнее.
Эмбервинг беспокойно пошевелился. Его, конечно, занимала мысль вовсе не о возможном визите Алистера, а о том, как бы Талиесин не проболтался о настоящих причинах, почему Дракону пришлось искать помощи у столь сомнительного народа, как эльфы.
— Лекарство оказалось действенным, — уклончиво ответил он, — Голденхарт выздоровел, как видишь.
— Значит, отыскал всё-таки слёзы, Эмбер? — спросил Талиесин.
Менестрель дёрнулся — «Эмбер»?! — но его раздражение осталось покуда незамеченным. Дракон общими словами пытался объяснить эльфу, что и как, а сам при этом делал ему страшные гримасы, чтобы тот помалкивал насчёт истинных причин визита Дракона к эльфам: нельзя менестрелю знать, что он уже однажды умер! Но то ли Талиесин этих гримас не понимал, то ли вообще их не замечал, пребывая в некотором очарованном состоянии. А вот Голденхарт заметил.
«Какие-то у них общие тайны, — с ещё большим раздражением подумал он. — Чую, что верны мои предположения!»
Дракон между тем, следуя правилам гостеприимства, предложил всем пропустить по стаканчику и поужинать тем, что найдётся на кухне.
— Я с удовольствием, Эмбер, — обрадовался Талиесин, — никогда не пробовал еду людей.
Менестрель так стиснул зубы, что скрежет пошёл. Опять! Имя Дракона немилосердно резало слух, когда его произносил кто-то другой. Но отчего Дракон делает вид, что так и надо? Юноша почти удачно скрыл раздражение за надменной холодной улыбкой и пошёл вслед за Драконом и незваным гостем в башню. Эмбервинг опять ничего не заметил, всё ещё занятый предостерегающими пантомимами.
Импровизированный ужин эльфа потряс. Тушки кроликов Дракон припрятал до лучших времён, довольствоваться пришлось холодным окороком, который принесли из деревни в дар Дракону крестьяне, и хлебом с вином.
Аппетита у менестреля не было. Вообще он подметил, что после выздоровления как-то… охладел к еде и питью. Ничего не хотелось, да и голода он особо-то и не испытывал: довольно было и пары ломтей хлеба с маслом или с сыром на весь день. Впрочем, на самочувствии его это никак не сказывалось, да и вид у него был прямо-таки цветущий, несмотря на «диету». Юноша полагал, что виной тому чары, которыми лечил его Дракон. Как иначе объяснить всё это, в том числе непонятную затяжную молодость и рулады на неведомом языке, которые теперь выводит в груди сердце?
В общем, Голденхарт апатично жевал хлеб, с каждой минутой раздражаясь всё больше. Талиесин объявил между тем, что останется в башне на пару дней, уж больно ему на мир людей посмотреть хочется. Дракону отказать было неловко — после всего того, что эльфы для него сделали! — и он согласился предоставить эльфу на пару дней комнату на втором пролёте, чтобы было где спать. Талиесин рассыпался в цветистых благодарностях.
За время этого короткого диалога имя Дракона прозвучало раз десять! И менестрель сорвался. Он резко встал из-за стола, хлопнул ладонями по столешнице так, что гулкое эхо раскатилось по всем закоулкам башни, и обрушился на Талиесина:
— Не смей его так называть! Это имя не тебе принадлежит, чтобы ты его так свободно и бездумно произносил! Не ты его вернул! Для тебя он — господин Дракон!
Талиесин, который понятия не имел, в чём или почему его упрекают, вытаращил на менестреля глаза.
— Голденхарт! — с упрёком сказал Эмбервинг, поражённый не меньше эльфа. — Невежливо так разговаривать с гостем…
Лицо юноши вспыхнуло краской — больше негодования, чем смущения, — он смерил обоих презрительным взглядом и удалился наверх.
Дракон принялся извиняться перед Талиесином, гадая, что это вдруг нашло на юношу, потом определил гостя в упомянутую комнату на втором пролёте и поспешил к менестрелю. Никогда ещё не видел, чтобы Голденхарт серчал так откровенно!
Голденхарт сидел на кровати, упершись локтями в подоконник и глядя куда-то в вечерний туман, лицо у него было отрешённое. Он понимал, что поступает, в сущности, глупо, но подозрения толкали его на необдуманные поступки.
— Голденхарт? — обеспокоенно позвал Дракон. Эта поза — меланхоличный взгляд в окно — означала, что юноша обижен. Дальше могло последовать гордое молчание с нарочито оскорблённым видом или тирада, исполненная горечи или претензий. Эмбервинг очень надеялся, что последнее: когда менестрель замыкался в молчании, разговорить или утешить его было бесконечно сложно. А прежде всего, нужно узнать о причинах.
Менестрель немного поворотил голову в его сторону («Хороший знак!» — обрадовался Дракон.) и промолвил:
— А этот эльф хорош собой, правда?
Радости в Драконе значительно поубавилось. Но он не разобрал, решил, что юноша говорит о собственных впечатлениях, а это в нём не только драконью натуру всколыхнуло, но и самую настоящую ревность. Меньше всего ему бы хотелось, чтобы менестрелю нравились какие-то эльфы! Эмбервинг клацнул зубами, сел возле юноши и обвил его плечи руками. Тот всё ещё держался отстранённо.
— Не знаю, — сказал Дракон, — понятия не имею. Если бы я видел кого-то, кроме тебя, возможно, и смог бы определить, хорош этот кто-то или нет, но поскольку не вижу, то и сказать не могу. Что, на самом деле хорош?
Щёки менестреля разгорелись.
— Значит, увлечься им ты бы не мог? — уточнил Голденхарт.
И тут Дракон всё понял: менестрель его попросту приревновал. Углы рта Дракона поползли вверх, ниточка превратилась в широченную, во все тридцать два драконьих зуба улыбку, вместившую и облегчение, что никем юноша не очарован, и удовлетворение, что он так небезразличен менестрелю, и откровенное ликование по всему вышеперечисленному, и бог знает что ещё.
— Какие только глупости тебе в голову приходят, Голденхарт! — сказал Эмбервинг и увлёк юношу за собой на постель.
Талиесин между тем укладывался спать. Эльфу, привычному к альковам из виноградных лоз и вечнозелёных трав — в стране эльфов нет смены сезонов, — обыкновенная деревянная скамья казалась жутко неудобной. Конечно, Дракон предусмотрительно снабдил эльфа двумя одеялами, одно из которых нужно было расстилать на скамью, а другим — укрываться, и подушкой, но для эльфийского принца подобное ложе выглядело довольно убого. И жёстко, даже несмотря на одеяло. Да к тому же сыро. И Талиесин обречённо предрёк сам себе, что спать будет так же крепко, как и всем известная принцесса на горошине. Но он ошибался: спать ему и вовсе не пришлось.
Он кое-как устроился и попытался даже изобразить сон — самое верное средство скоро заснуть, — но звуки, доносившиеся откуда-то с верхних пролётов и предполагающие, что те двое наверху проводят время гораздо интереснее, чем громоздящийся на неудобной лавке эльф, никак не давали заснуть по-настоящему. Талиесин густо покраснел, поскольку природу этих звуков понял безошибочно. Эхо, гулко отдававшееся в особенной конструкции башни, доносило их то лёгкими шепотками, то приглушёнными стонами, то явно сдерживаемыми криками, а сквознячок, гулявший по башне, подкатывал иногда в щель под дверью отсветы золотых всполохов. Талиесин залез головой под подушку. Выходило, что он подслушивал, пусть и невольно, а это претило его натуре.
Когда всё стихло и башня погрузилась в сон, то Талиесин обнаружил, что и теперь не может заснуть. Слишком часто билось сердце, и он отчасти знал почему: кажется, он начал влюбляться или уже влюбился, вот только не мог понять, в кого из них. Они оба были так прекрасны! А эльфы чересчур восприимчивы к красоте.
В общем, промыкался эльф до утра, кое-как уснул перед самым рассветом и проспал бы до самого обеда, если бы не начали горланить в пять утра деревенские петухи, солидарность с которыми тут же проявил и петух в курятнике Дракона. Эльф подскочил, встрёпанный, запутался в одеяле и едва не свалился с лавки. Дома будили певчие птицы, а тут — истошное кукареку, которое и мёртвого поднимет!