Между подчинёнными Полозу силами нередко упоминались его дочери — Змеёвки. С их помощью Полоз «спускал золото по рекам» и «проводил через камень». Чаще всего олицетворением Змеёвок считались небольшие бронзовые змейки-медяницы. Широко распространённым было поверье, что эти змейки проходят через камень, и на их пути остаются блёстки золота. Иногда о Змеёвках говорилось без связи с Полозом: они считались одним из атрибутов колдовской ночи, когда расцветает «папора». В эту ночь Змеёвки в числе прочей «колдовской живности» вились около чудесного цветка. Вспугнутые человеком, «знающим слово», они сейчас же уходили в землю, и если тут был камень, то оставляли в нём золотой след. Если кладоискатель «не знал слова», Змеёвки устремлялись на него и тоже «сквозь пролетали». «Умрёт человек, и узнать нельзя — отчего. Только пятнышко малое против сердца остается».
Взаимоотношения между Полозом и Хозяйкой горы были не вполне ясны. Помню, мы потом не раз спрашивали у лучшего полевского сказителя дедушки Слышко о Полозе:
— Он хоть кто ей-то? Муж? Отец?
Старик обычно отшучивался:
— К слову не пришлось, не спросил. Другой раз увижу, так непременно узнаю, — то ли в родстве они, то ли так, по суседству.
V
В «квартире с рублеными головами» мы жили недолго. Удалось найти лучше — на шлаковых отвалах, за рекой, у самой Думной горы, рядом с женской школой.
Домик строился как квартира для учительниц, но так как он тогда стоял еще совсем на пустыре, то две девушки-учительницы боялись тут жить, предпочитая ютиться в самом школьном здании, где жила и сторожиха. Нам и пришлось «обживать» этот «флигель при девичьей школе».
Взрослые были довольны переменой квартиры, а мне сначала показалось здесь совсем скучно.
На шлаковых отвалах, ближе к берегу реки тянулись бесконечные поленницы дров. Тут была так называемая «дровяная площадь», где обычно «стоял годовой запас дров» для пудлингового и сварочного цехов. Для охраны дров была поставлена на горе будка с колоколом.
Нельзя сказать, чтобы вид на безлюдную дровяную площадь мог привлекать внимание одиннадцатилетнего мальчугана. Не лучше был и пустырь за домом. Правда, там по перегнившим уже навозным свалкам росли мощные сорняки, в которых неплохо бы поиграть «в разбойники», но играть-то было не с кем. Улица одинарка, в конце которой стоял наш школьный флигель, была какая-то совсем нежилая. В противоположном конце, около пруда, стояло здание заводской конторы. Через интервал — мужская школа, потом какой-то заводский склад, потом два-три домика обычного типа, новый интервал, — и женская школа с флигелем.
Вечерами здесь было совсем безлюдно.
— Пойдем на гору сказки слушать, — пригласил меня как-то один из моих новых «знакомцев» на новом месте. Я сначала отказался, но приятель настаивал:
— Пойдём, говорю. Сегодня в карауле дедко Слышко стоит. Он лучше всех рассказывает. Про девку Азовку, про Полоза, про всякие земельные богатства. Не слыхал, поди?
Это было даже обидно.
— Не слыхал! Да об этом, поди, все говорят! Как соберутся вечером на завалинке, так обязательно про земельные богатства разговор. Где их искать, как добыть, какой Полоз бывает, в котором месте стары люди жили. Ну, всё как есть. В Сысерти у нас такие разговоры в редкость, а тут их каждый вечер слушай! Надоело даже, а ты говоришь — не слыхал!
Товарищ, однако, продолжал приглашать:
— Пойдём! Слышко занятнее всех сказывает. Ровно сам всё видел. Что на Медной горе было, так он и места покажет.
Хотя Медная гора, как я уже говорил, больше всего обманула мои ожидания, но интерес к ней был жив. Пошёл с товарищем на гору и с той поры стал самым ревностным слушателем дедушки Слышка. Даже потом, когда круг моих товарищей расширился, отказывался по вечерам от игры, чтобы не пропустить дежурство у караулки этого заводского сказителя.
Звали его Хмелинин Василий Алексеевич, но это так только — по заводским и волостным спискам. Ребята обычно звали его дедушка Слышко. У взрослых было ещё два прозвища, на которые старик откликался: Стаканчик и Протча.
Почему звали Стаканчиком, об этом, конечно, легко догадаться, а два других прозвища шли от любимых присловий: слышь-ко и протча (прочее). Никого не удивляло, когда к старику обращались:
— Стаканчик! Ты на Фарневке пески знаешь?
— А го нет?
— Пойдём тогда — тёзку поднесу. Поглянется, так и другой поставлю. Поговорить с тобой охота.
— Это можно… Отчего не поговорить… К нам с добром, и мы не с худом. Что знаю — не потаю.
Даже официальное лицо — «собака расходчик», как его звали рабочие, при месячной выплате кричал:
— Эй, Протча, огребай бабки! Ставь крест — получай пятёрку! Не убежала у тебя гора-то?
— Гора, Иван Андреич, не собака, зря метаться не станет.
Среди ожидающих получки смех. Расходчик делает вид, что не понял ответной насмешки, и продолжает подшучивать:
— Сказки там сказываешь. Только у тебя и дела!
— Кому ведь что дано, Иван Андреич. Иному вон сказать охота, а только тявкать умеет.
Опять смех. Расходчик откровенно сердится:
— Ты у меня, гляди!
— На то и в карауле держат. На людей не кидаемся, а глядеть — глядим. Недаром пятёрку-то платишь.
— Отходи, говорю… Не задерживай!
— Это вот верное слово сказал.
Когда старик отходит, в толпе одобрительные замечания:
— Отбрил собаку-то!
— Бывалый старичонко. Со всяким обойдется как надо. Переговори его!
Таким бывальцем, «знатоком всех наших песков», ловким балагуром и «подковырой» слыл Хмелинин среди взрослых. Ребятам он был известен как самый занятный сказочник.
Детей старик любил и с ними был всегда ласков.
Старик, по-моему, был почти одинок. Знаю, что у него была «старуха», годов на десять моложе, но она больше «по людям ходила: бабничала, домовничала»… Были ли у них взрослые дети, — не знаю.
Старик ещё бодро держался, бойко шаркал ногами в подшитых валенках, не без задора вскидывал клинышком седой бороды, но всё же чувствовалось, что доживал последние годы. Время высушило его, ссутулило, снизило и без того невысокий рост, но всё ещё не могло потушить весёлых искорок в глазах.
Не по росту широкие плечи и длинные руки напоминали, что сила в этом теле была раньше немалая.
У караулки на Думной горе хорошо. Даже надоевшая дровяная площадь с длинными рядами поленниц и широкими полубочьями воды на перекрёстках кажется отсюда по-новому. Видно всё — до свалившегося полена и сизых пятен на стоялой воде в полубочьях, но всё это уменьшилось, стало игрушечным. Особенно забавны бани по огородам за рекой. Они похожи на карточные домики.
Радует глаз круглая, будто переполненная чаша Полевского пруда и уходящая вдаль широкая река — Северский пруд. Красивым кажется кладбище. С горы оно — купа стройных елей в белоснежном кольце каменной ограды. Это единственный яркий кусок среди унылых дальних улиц с заплатанными крышами, покосившимися столбами и разношерстными заборами. Да и весь заводский посёлок не лучше. Дома побольше, дома поменьше, а всё-таки глазу остановиться не на чем на этой низине под заводской плотиной.
Веселей глядят лишь фабричные здания, когда там есть работа. Только приземистый почерневший четырехугольник медеплавильни всегда кажется унылым и страшным.
В той стороне, где теперь высятся многочисленные корпуса криолитового завода и соцгородка, было видно лишь серое, чуть всхолмленное поле старого Гумёшевского рудника. Ближе к берегу Северского пруда прижалось несколько убогих лачужек, а дальше по всему серому полю одни обломки старинных загородок да три тяговых барабана, которые издали похожи на пауков в своих гнёздах.
Зато там, за Гумёшевским рудником и заводским посёлком, насколько глаз мог охватить, однообразная, но красивая лесная картина — тёмно-синие волны густого хвойного бора. Седловатая волна выше других — Азов-гора. До неё считалось вёрст 7–8, а «может, и больше». Острый ребячий глаз различает на вершине Азова постройку. Это охотничий домик владельца заводов со сторожевой вышкой «для огневщиков».