– Мне сегодня показалось, что я ослеп. Иду по городу, а он оказывается другой на ощупь.
Я знал, что нужно сказать какую-нибудь глупость, которая как ведро студеной воды.
– Говорящие по телефону – это все равно, что идти по городу на ощупь.
В кафе было жарко. «Дети Райка». Там где сейчас на фасаде Пушкин с Гончаровой делают селфи. Я заказал безалкогольный мате, она – ананасовый сок и овсяную кашу.
– Я еще не ела сегодня.
Я вспомнил, сколько успел сегодня съесть и выпить – утром каша, три с бутера с маслом, потом кофе с кукурузными палочками, обед (что-то питательное с мясом), чай со снеком, и уже хочется что-то еще. Как же экономично долго спать. Если проспать завтрак, то не надо готовить ни кашу, ни омлет, обед – суп с котлетами тоже отменяется. А если во время кофе-тайма ты уснул, рассказывая малышке сказку про Кари и Еса, чтобы тихий час состоялся, то не нужен никакой кофе.
– У них ножка шатается. Еще пара порций и кто-то окажется на полу.
Официант даже не смотрел в нашу сторону, похоже, он вообще был не из тех, кто смотрит за чем-то и хочет быть ответственным, скорее из тех, кто украдкой выпивает и клеит дамские ноги.
– Если кто и упадет, то значит так оно и должно быть. Неизбежность.
– Если в твоей каше окажется кусок стекла, ты воспримешь как неизбежность?
– Да, истеку кровью и спасибо господи, что привел умереть не в «Камчатке», а здесь.
Она ела большой ложкой, и мне казалось, что ей неудобно, что тарелка слишком большая и ложка и даже стол шатается, и ножка раньше наверняка сто лет не качалась, а тут… Каша кончилась, потом возникло красненькое, у меня тоже небелое, а потом и сырная нарезка.
– Ненавижу рокфор.
Выйдя на Никитский бульвар, мы пошли в ногу – незаметно, кто из нас вождь, а кто попугай.
– В домжур? – придумал я.
– Не хочется. Пройдемся до Гоголя. Сегодня дышала мало.
Воздух был действительно аппетитным. Ваниль, что-то сгорело и расцвело. Я глотал его, как шпагоглотатель по самый кончик. Мы прошли до Шолохова. Фонари мрачно желтели на лицах и мордах. Тонущие лошади, их шахматные головы пугали. Огромные глаза, казалось, вылезали наружу и еще немного и скатятся в плохо подсвеченную листву, а бульвар зальет мраморной водой, а лошадиный круп падет прямехонько на наши лица, и разговор возможно оборвется. Я сейчас скажу страшное слово… навсегда.
– Герасим спасая Му-му, утопил трех лошадей, прохудил лодку и напугал двоих, которые сладко откушали в «Детках».
– Не так уж и сладко.
Ей не понравилось.
– Он ел карасей, которые, как и он, тоже не умели думать.
– Это смешно, по-твоему?
– Да. То есть нет. То есть да, в смысле нет, потому что да.
– Есть действительно прикольные памятники, там люди. Например, «Петр» или на Болотной «Грехи».
– Я могу смеяться не только над камнем. Вот идет человек. Он напоминает гриб. Голова сплющена.
– Но это уже совсем не смешно. Он, может быть, болеет чем-то.
– И что? Это не значит, что он перестает быть смешным.
– Есть же какие-то нормы. Над этим смеяться можно, над тем нет. Блин, понятно, что хочется, но мы же не коровы.
– Это как посмотреть. Зачем сдерживать себя, если внутри так и рвется наружу. Тем более, человек-объект наш, обрадуется, я отвечаю, что будет счастлив, не меньше, я говорю про нормального, со здоровой психикой, конечно. Так вот такой нормальный с психикой… скажет: «Вот смеются, не плачут же, вот спасибо, доставил им удовольствие. Надо бы еще что-нибудь смешное для них сделать. Например прихрамывать. На одной ножке прыг-прыг. Или заикаться. Я-я ге-ге-генерал. Они смеются, какое счастье. Значит, я еще могу, даже в таком немощном состоянии веселить».
Я вдыхал, выдыхая то, что успел вдохнуть. Она почти не дышала, по крайней мере, делала это беззвучно.
– Ты совсем не говоришь о жене, ребенке, – неожиданно, конечно. – Хотя бы пару слов ради приличия.
– А что говорить? Все нормально. Растем, варим картошку, выносим на помойку использованные памперсы.
Она посмотрела на меня, как будто подозревала в чем-то.
– Все?
– Да. А в чем дело?
– Ну, там что-то рассказать. Про ляльку твою. Слово может, сказала новое. Жена отредактировала японскую поэму в оригинале… ну что-то.
Напряжение что ли возникло?
– Вентилятор. Это слово. Поэмы не было.
Пауза. Она ждала.
– Вентилятор. Это слово. Поэмы не было.
Услышала, подняла руку. Мы продолжали идти. Храм, Боровицкий мост, Моховая. Машины разлетались в разные стороны.
– Зачем ты мне? – очередная неожиданность. – С Челиной я изучаю английский, с Пашкой в теннис, а ты зачем…?
Я не знаю, что такое обида. Точнее, знаю, но с ней все слова приобретают несколько другой оттенок. Грубое, значит мягкое, красное, значит розовое, зачем ты мне – не значит, что она готова плюнуть мне в лицо и сказать «ауфидерзейн, мистер Шерт». Да, она не знает, зачем я нужен, но, тем не менее, со мной. Ходит в кафе, быстро отвечает и пусть вечно опаздывает, но приходит, не смотря ни на что.
– Наверное, нужен зачем-то.
– Вот и я думаю…
Вечером звонила мама. Она что-то сказала про кого-то, который что-то сделал с кем-то и массу ненужно-непонятных слов, среди цепочки которых четко фигурировало «отдыхать тебе нужно».
Я поцеловал дочурку, и она не ответила мне в этот раз ни улыбкой, ни каким-то мало-мальским «вентилятором».
3
Соседка расчесывала
Лифт с надписями и рекламой. Шнуруюсь. Не доехали. Десятый. Вошла объемная дама, прошептала «Дбр утр», и повернулась спиной. Букет сирени лез в нос. Через секунду вошел мужчина с пятого и девушка с керамическими вкладышами. Последняя стала расчесывать волосы, делая это удивительно проворно в этой тесноте. Крапивная шампунь, Тафт, равнодушие, смешанное с клубничной жвачкой, вздох с ананасовым ликером… я не здороваюсь. Ни с первой, ни со вторым, ни с третьей. Стараюсь пройти незамеченным. И даже здесь, смотря вниз, мне удается быть неприветливым. Это не зависит ни от настроения, ни от чего. Это мое поведение, дружное с материнским молоком и не хочу. При выходе из железной клетки живая стена… старик с радиком с бесформенной и трехпородной собакой (шницель, буль и овчарка – соответственно форма, походка и глаза). На улице дворничиха с метлой и назидательным выражением. Тихо «здрасьте», почти его нет, но все же что-то глазами есть. Но главное – пройти мимо, избежать.
Сбилась волна. Ушел из жизни Уэйс Крейвен. Мастер ужаса и выражатель всего «хорошего», что есть на планете. С ним бы я поздоровался. Потная всегда рука теперь вечно холодная. Сливы на тротуаре лежали все выходные. Сорванная слива все равно, что мертвый человек, у которого вырвали сердце или отбили селезенку. Все выходные мертветь под окнами не смолкающего ящика, по которому женщина продала кусок торта 68 летней давности с церемонии бракосочетания королевы. Сможешь ли ты пережить ночь страха? Пережил же. Гагаку – обычная китайская музыка если прокрутить быстрее. Как бы называлась жизнь, если ее прокрутить в два раза. А если в три? Сколько будут портиться сливы, если жизнь прокрутить в четыре раза. А человек. При том, что нервный человек живет от силы лет 40. Десять лет. Дожил до третьего класса и баста. Становись сливой.
Тропинка, лес. Дорожка, магазин. В голове «Танец семи покрывал» Штрауса. Листья лежат. Сыпятся желуди. Боль чувствуется, но не сравнить с тем, что есть увядание. Голубой и оранжевый флаг в доме. Что бы это значило? Магомаев звучит «Свадьбой» из зеленой подозрительной «Волги». Оранжевый спокоен, а голубой нервно дергается, словно мечтает вырваться в космос или помассировать спинку.
Однажды меня огрели… флагом. На какой-то сектантской пирушке. Пели песни. Хлоп, цвет красный с буквами. Тема – Христос отец. Чего пошел? Хотелось не быть со всеми и в то же время с кем-то. Тоже пел, повторял «Открой сердце солнцу ветру…», чувствовал коллектив. Бамс. Усач кило под сто, повернулся, лыбясь, как в зеркало. Не «извините», ничего. Хотелось то чего хотелось, но не получилось, по всей видимости. Однако голова не помнит ни боли, ни одного из ощущений того времени.