Литмир - Электронная Библиотека

Мать Марии Николаевны, Александра Ильинична, в театре не служила, она посвятила всю свою жизнь сперва мужу и детям, потом внукам, – но кроме них она только и любила что театр. Была она кротости и тишины необычайной. Никаких ссор, никаких жалоб, никаких сплетен. Никогда ни о ком она не сказала дурно и свою трудную трудовую жизнь несла с благородной безропотностью, зная, что она ничем не в силах помочь, кроме того, чтобы как возможно покоить и беречь своего больного, неласкового мужа, – понимая всем мудрым сердцем своим, отчего он такой. Да, еще воспитывать дочерей, тоже изо всех сил стараясь, чтобы они были сыты, чисто одеты. Она шила на них и стирала и чинила их платьишки, и ни одной минуты, кроме редких моментов за воротами, не знала праздности.

Когда умер Николай Алексеевич, Александра Ильинична переехала жить к Марии Николаевне, но и в этой обстановке продолжала свою тихую жизнь, живя в доме Марии Николаевны благодатной тенью. Она была счастлива славой своей дочери, но никогда не тщилась как-то разделить ее или воспользоваться ею. Скромность привычек, вкусов, желаний – оставалась прежняя.

Она заботилась по-своему не только о физическом благополучии своих девочек, но и о их воспитании. В редкие часы досуга ее любимым занятием было читать им вслух все, что было дома, или заставлять их читать себе, пока она сидела за нескончаемой штопкой и чинкой.

Для их семьи книга была редким сокровищем. Опять привожу из воспоминаний Анны Николаевны: «У нас мало книг для чтения. Отец не может покупать их. О том, что можно записаться в библиотеку, я и не слыхивала. Да такой роскоши не мог бы себе позволить отец, получавший за свою трудную работу 30–40 р. в месяц. Денег едва хватало прокормиться. Однако по воскресеньям отец отправлялся к Сухаревой [рынок у Сухаревой, ныне снесенной, башни, где у старьевщиков можно было купить что угодно, начиная от старинного фарфора и кружев и кончая сапогами и колесами]». Там он покупал за гроши старые книги; так у них был и Пушкин, и Лермонтов, и даже купленный для детей целый год «Детского чтения». «Отец читал чудо как хорошо, – пишет Анна Николаевна. – Так плакать и захочется, если что-нибудь жалостное. Мама тоже хорошо, с чувством читает, но отец все-таки лучше».

Отец постоянно читал детям вслух стихи, пьесы, рассказывал о театре. Все это развивало воображение чуткого ребенка. Мария Николаевна рассказывала мне, как она с четырех лет уже мечтала о театре и жила уверенностью, что она будет великой артисткой. Не просто артисткой, а именно «великой». Это, казалось бы, так не вязалось с ее обычной скромностью. Но когда она рассказывала об этом, она вовсе не утверждала, что эта ее уверенность оправдалась, а просто не без удивления говорила о том, что она жила в ней с детских лет.

Может показаться странным это выражение, вернее – это понятие, у четырехлетнего ребенка. Но тут надо принять во внимание среду, в которой она росла и развивалась. Среда была бедная, убогая, но театральная. Все интересы ее вращались вокруг театра. Николай Алексеевич и сам играл, – ему частенько приходилось заменять какого-нибудь заболевшего актера благодаря тому, что он, как суфлер, знал наизусть почти все роли. Театр он любил страстно, и когда возвращался домой, то весь был полон впечатлениями от игры «великого Щепкина», «великого Садовского», и его взволнованные рассказы рано познакомили ребенка со словами «великий артист». Вскоре она начала по-своему понимать и таинственное значение этих слов.

В своих «Воспоминаниях», написанных для журнала «Новая рампа», Мария Николаевна говорит:

«Помню, когда мне было еще три года от роду, я сидела в суфлерской будке на коленях своего отца и с жадностью смотрела, что делается на сцене. Как сейчас вижу красивого человека в разорванном плаще, перелезающего через железную решетку, – это был «испанский дворянин» – И. В. Самарин. Я, конечно, уже не помню ни содержания этой пьесы, ни игры актеров, но неизгладимое впечатление о том, как он был прекрасен, благороден, как он кого-то защищал, кого-то спасал и наконец как он избавился от всех бед, которые ему угрожали, – все эти картины воскресают как живые у меня в памяти и ярки до настоящего дня.

Или вспоминается мне еще картина, также из впечатлений далекого детства, когда женщина, одетая в белое платье, с распущенными волосами, на сцене вдруг встает из гроба – это была Серафима Лафайль – Н. М. Медведева. Не поддается описанию, как это было прекрасно. Какое сильное впечатление оставила во мне эта картина, и я помню только одно, что впоследствии я долго бредила этой женщиной.

Я не была избалована слишком частыми посещениями театра. Отец редко брал меня с собою, но те впечатления, которые я выносила после каждого виденного мною спектакля, заполняли все мои мысли и желания. Театр стал для меня самым дорогим в жизни, и привязанность к нему возрастала все больше и больше. Даже детские игры – и те были наполнены театральным содержанием. Помню, как с помощью моего двоюродного брата я одевалась в длинную юбку своей матери или в бабушкину кофту, как стулья ставились у нас вверх ногами, чтобы создать впечатление сцены, и как я бросалась на колени, кого-то о чем-то умоляя и прося. Такие игры мне никогда не запрещались, так как я росла в кругу театральной семьи, где все очень любили и ценили театр».

«Когда мы оставались вдвоем с матерью, – пишет дальше Мария Николаевна, – она читала мне все те пьесы, что были у отца. Я никогда не забуду, с каким увлечением мы обе, обливаясь слезами, перечитывали пьесу «Матрос», шедшую в то время на сцене Малого театра».

Матрос был одной из лучших ролей М. С. Щепкина. Щепкин умер, когда Марии Николаевне было уже десять лет, так что ей удалось, хоть и ребенком, повидать его. Она пишет: «Трудно, говоря о своих, хотя бы и беглых, воспоминаниях прошлого, не сказать о нашем великом учителе, М. С. Щепкине, научившем нас по-настоящему любить и уважать искусство».

Как не могла чуткая девочка не воспринять внешнее величие Самарина, его отчетливую декламацию, его благородство, которое отпечатлелось у нее в памяти, хотя давно забыты были слова и события пьесы, – так не могла она и не оценить той великолепной художественной простоты Щепкина, о котором она с таким благоговением пишет.

Так поняла она детской душой, что такое «великий артист», и бессознательно, но неудержимо стала стремиться к этому идеалу. Убеждение, что она будет «великой артисткой», росло вместе с ней. Росло тогда, когда подмостками для нее была «травка» на церковном дворе, где могильная плита играла роль гробницы Серафимы Лафайль. И тогда, когда она подростком в балетной школе, куда ее отдали «живущей», во взятом у няньки черном платке декламировала «Марию Стюарт», и даже тогда, когда Самарин, прослушав ее, нашел ее неспособной и, несмотря на приязнь к Николаю Алексеевичу, отказался заниматься с ней. Даже этот суровый приговор, так огорчивший ее отца, не смутил ее. И когда неожиданно приехала в школу Медведева и привезла ей, шестнадцатилетней балетной ученице, считавшейся неловкой и неспособной, роль Эмилии Галотти и велела выучить ее, даже тогда она не удивилась. Она словно только и ждала этой минуты, ждала, когда ее призовут на подвиг, как ждала когда-то ее любимая героиня, пастушка из Домреми, и так же пошла на него, ведомая не рассудком, а как бы внутренней силой, независимой от нее.

Юность. Трудные годы

Надо сказать несколько слов о балетной школе, где Ермолова получила свое «образование». Она была отдана туда пансионеркой и девять лет пробыла там.

Балетная школа была в то время единственным театральным училищем: драматического не существовало. Балетных учеников выпускали в случае надобности в драматических ролях, когда по пьесе требовались «дети», а наиболее способных принимали в драму. В школе, кроме танцев, воспитанников и воспитанниц кое-чему учили. Был даже учитель французского языка, Сент-Аман. Он хвалил Марию Николаевну за ее декламацию и находил, что у нее «много души». Но большинство учителей были убогие, один из них, например, уверял, что «сталактитовые пещеры – это такие пещеры, в которых сто локтей длины», и т. д.

4
{"b":"635938","o":1}