Мария Николаевна хорошо училась, – у нее всегда была большая жажда знания, – но по одному предмету она шла плохо, а это был в балетной школе самый важный предмет – танцы. И учитель танцев и классная дама невзлюбили серьезную, задумчивую девочку, которая так трудно поддавалась балетной дрессировке; классная дама преследовала ее до того, что, когда мать приходила к ней по воскресеньям, Мария Николаевна плакала и жаловалась ей, говоря, что не знает, как угодить придирчивой наставнице… Мать беспомощно слушала горькие жалобы девочки и, вынимая из старенького ридикюля несколько конфет, говорила: «А ты дай ей конфетку, угости ее, – может быть, она подобрее станет». Для девочки были мукой эти годы школы, – только горячая любовь товарок по школе поддерживала ее.
Тогда были уже 60-е годы, и даже за крепкие стены казенного здания, куда прежде удавалось проникать только любовным запискам обожателей из «золотой молодежи» да мечтам о романах, каретах и жемчугах, стали доходить веяния совсем других настроений. Правда, школа по-прежнему составляла главным образом рассадник хорошеньких девушек, призванных служить игрушками богатых содержателей; многие воспитанницы по-прежнему висели на окнах, наблюдая за тем, как к находившемуся рядом ресторану подкатывали балетоманы, и, перемигиваясь с поклонниками, восклицали: «Ах, девицы, вот ужас, мой промчался мимо!» или «Ах, девицы, вот душка-офицер! Я готова его обожать!» – но образовалась и другая, серьезная группа, между прочим – Карасева, «лидер» школы, народница, Топольская, впоследствии собравшая у себя кружок революционной молодежи, и родственница Медведевой – та самая Семенова, которая подала артистке мысль «попробовать» Ермолову в «Эмилии Галотти». В этой группе были горячие поклонницы Машенькиного таланта, – часто у себя в школе воспитанницы устраивали в дортуаре «у комода» спектакли, а позже, с разрешения начальства, перенесли их и на школьную сцену. В этих спектаклях Машенька сначала изображала драматические сцены, копируя Медведеву, а позже, под влиянием нового учителя словесности Данилова, разыгрывала и серьезные вещи, например сцены из «Марии Стюарт».
Очевидно, уже тогда было что-то особенное в этой девочке: для подруг не было большего удовольствия, чем слушать Машенькину декламацию, и они гордились ею, не зная зависти. Но когда ей было тринадцать лет, отец Марии Николаевны в свой бенефис решился дать ей роль и выпустил ее в водевиле «Десять невест и ни одного жениха» в роли разбитной Фаншетты. Она вышла на сцену робко и неловко. У нее нарывал палец; он был завязан белой «куколкой», что ее очень смущало. Вдобавок отец не позволил ей нагримироваться, и она была бледна как смерть рядом с другими, накрашенными «невестами». Это удивительное лицо, призванное изображать трагедию, понятно, не подходило для водевиля. Ее глубокий, низкий голос так же мало годился для водевильных куплетов, как и ее лицо юной Сивиллы, и дебют ее был неудачен, к большому огорчению ее отца, знавшего, что и к танцам она неспособна. Самарин, специально прослушивавший ее, резко отозвался о ее «бездарности» и сказал: «Пускай пляшет себе у воды» (то есть на заднем плане, куда обыкновенно ставили самых неспособных танцовщиц). И казалось, что, кроме танцев «у воды», ей ничего больше не оставалось.
В истории театра всем известен рассказ о том, как Н. М. Медведева, в те времена первая артистка Малого театра, решила поставить в свой бенефис пьесу Лессинга «Эмилия Галотти», где играла роль герцогини Орсини. Артистка, которая должна была играть Эмилию Галотти, молодая Позднякова (Г. Н. Федотова)[9], заболела. Бенефициантке предложили выбрать из молодых актрис, но она не видала среди них подходящей на эту сильно драматическую роль. Воспитанница балетной школы Семенова, бывавшая у нее по праздникам, рассказала ей, что у них в балете есть исключительно способная девочка, Машенька Ермолова, и что она «необыкновенно играет». Медведева, у которой другого выхода не было, решила ее «попробовать». Она поехала в балетную школу, велела вызвать Ермолову – застенчивую, безнадежно неспособную к танцам девочку, с глубокими глазами и глубоким голосом, и что-то, видно, в этих полудетских глазах заставило ее «поверить». Она дала девочке роль, велела ее обдумать, выучить и прочесть ей. Через несколько дней чтение состоялось. После первого же монолога Медведева, взволнованная, со слезами на глазах, воскликнула:
– Вы будете играть Эмилию!
Художественное чутье Медведевой правильно оценило Машеньку, и день ее бенефиса был первым днем появления на сцене той, кто долгие годы был потом украшением и гордостью Малого театра.
Безвестная ученица штурмом взяла Москву. Я еще застала очевидцев этого спектакля[10]. Подробности его известны из истории театра; все мнения сводились к одному: «что-то небывалое по силе и таланту». И при этом ей было только шестнадцать лет.
Впечатление, произведенное ею на зрителей, было огромно.
– Как же вы отпраздновали свой дебют? – спросила я как-то Марию Николаевну. Мне хотелось услышать, что были цветы, радостные лица, поздравления… Но было только то, что после спектакля она импульсивно бросилась в объятия Самарина, игравшего отца, и… почувствовала в ответ холодок. Вероятно, большого артиста смущала его собственная «промашка», и он это неприятное чувство перенес на невольную причину его… Зато настоящий отец, взволнованный и растроганный, крепко расцеловал ее… А потом ее увезли в старом рыдване в школу, где подруги не спали: собрались все «у комода» и долго расспрашивали, рассказывали, делились впечатлениями… Только и всего.
В этот вечер она записала в своем дневнике: «День этот вписан в историю моей жизни такими же крупными буквами, как вот эти цифры, которые я сейчас написала. Я счастлива… нет, я счастливейший человек в мире». Мечта ее сбылась, надежда осуществилась – она стала актрисой.
В школе оставалось пробыть еще два года. Эти годы принесли мало нового. Она окончила ее в мае 1871 года и была принята в труппу Малого театра. Несколько раз сыграла, еще будучи в школе, «Эмилию Галотти» с тем же успехом. Газеты писали об ожиданиях, которые юный талант вызвал в публике… Но больше крупных ролей ей не давали, если не считать, опять-таки в бенефис отца, Марфы в «Царской невесте» Мея, где она играла помешанную: роль невероятной трудности для совершенно неопытной артистки, но и тут правдивость и сила ее игры подкупили весь театр.
И опять – ничего.
Театральное «начальство», во главе которого стояли люди абсолютно неспособные поставить интересы искусства выше своих личных симпатий или выгод, точно испугалось той силы, которую так неожиданно увидело перед собой в лице этой гениальной девочки. Перед ней – неопытной, не умевшей еще владеть ни своим великолепным голосом, ни своими жестами, – вдруг побледнели остальные актрисы. И это не могло не устрашить их.
Так или иначе, но Ермолову начали занимать только в незначительных, второстепенных ролях, шаблонных «инженю», бледных теней, вроде Бьянки в «Укрощении строптивой», где ей приходилось только подыгрывать Федотовой, и т. п.
Мария Николаевна страдала невыносимо. Она была тогда еще почти ребенком, она еще не выработала в себе силы воли, не понимала еще вполне, что она такое: она начала терять веру в себя – ту счастливую уверенность, которая поддерживала ее с детства.
Сохранилось несколько страниц из ее дневника, где она безыскусственно, по-детски говорит о своих переживаниях. Страницы эти относятся к 1871 году, когда ей было восемнадцать лет. Они находились в бумагах покойной Анны Николаевны, – к сожалению, это только несколько листков без начала и без конца, но для портрета Марии Николаевны в восемнадцать лет они драгоценны. Приведу их.
«…Бегали с мамашей к крестной[11]. Ах, как мне хочется играть, как мне хочется жить… Сейчас я прочла у себя слова Вильде[12]: «…ей нужно на волю, ей нужны воздух, свобода». Да, я верно тогда предчувствовала, что мне не будет никакой свободы. О, я гораздо связанней, чем в школе. Здесь (то есть в Малом театре. – Т. Щ.-К.) я нахожусь под тяжелым гнетом, а выбиться из-под него нет сил.