– Конечно, – с трудом выдавил я из себя. – Конечно…
Она была естественна, как собака, грызущая кость. Безо всяких ужимок разделась перед полузнакомым мужчиной догола, потому что так удобнее заниматься уборкой. Безо всяких разговоров легла с полузнакомым мужчиной в постель, потому что было поздно и хотелось секса. Ей были чужды условности, ограничения, табу, усвоенные людьми ради облегчения жизни.
Она была идеальной сожительницей – умелой кухаркой, чистоплотной хозяйкой, внимательной собеседницей, терпеливой и снисходительной самкой, а главное – хорошим редактором, чутким и нетерпимым к фальши, ложному пафосу, сентенциозности, которую она называла честертоновщиной.
– Мне кажется, ты допускаешь ошибку, когда пытаешься каждую фразу в диалоге сделать отточенной, яркой, запоминающейся, – говорила она. – Живая речь умирает под грузом всех этих «жареных гусей» и «лиловых дам».
Я не сразу догадался, что она имела в виду чеховскую фразу «Жареные гуси мастера пахнуть» и строчку из стихотворения Саши Черного «Лиловая жирная дама глядит у воды на закат», но вскоре эти «гуси» и «дамы» стали нашими мемами.
Пупа считала, что слова должны сами бороться за жизнь, и если им недостает стойкости, они должны умереть.
И еще – она сразу приняла мою философию углового жильца, которого с людьми ничто не связывает, кроме повседневных забот да пустой общности, пролегающей через жизнь пропастью, а не мостом, и для которого все, что не годится в литературу, не имеет почти никакой ценности.
– Замысловато сказано, но точно выражено, – сказала Пупа, выслушав мою бессвязную тираду о жизненной философии. – Кстати, твоя героиня теряет пуговицу от лифчика – лифчики с пуговицами исчезли вместе с советской властью…
Она не взяла с собой из прежней жизни ни зубной щетки, ни одежды, ни даже зарядки для телефона – все это нам пришлось покупать уже следующим утром.
Наконец книга вышла в свет, и в первой же рецензии на книгу были помянуты Льюис Кэрролл, Салман Рушди, Лесков, Андрей Платонов и Кустурица: «Это даже не магический реализм. Вспомните картины Фрэнсиса Бэкона, Фернана Леже или Марка Шагала. Простые художественные элементы, собираясь на полотне, не воспроизводят, не описывают реальность, не предоставляют вам возможности посмотреть на картину глазами, сформировать впечатление об изображении. Такая живопись, кажущаяся простой, заставляет вас открыть глаза, пытаясь видеть. Но пока вы смотрите, минует этап анализа вашим сознанием, вашим жизненным опытом, и остается сразу в подсознании, формируя, по большому счету, не образ, но впечатление. Так и Игруев, вводя на протяжении всей книги новых персонажей, загромождая пространство артефактами времён, рисует картину мира. Затем, как опытный эриксонист, якорящий пациента, автор приручает сознание знакомым царским или советским прошлым, знакомым перестроечным или современным настоящим. И, наконец, через генетически родные культурные коды заполняет душу читателя сказками, красками, чувствами, снами, характерами…»
– Эриксонизм? – переспросила Пупа. – Это что-то вроде цыганского гипноза. Критики такие критики…
Второй рецензент заметил, что во всех рассказах Игруева главной движущей силой являются «отчаяние и боль, смутно мерцающие даже в самых, казалось бы, светлых текстах… можно от всей души приветствовать возвращение рассказчика в русскую литературу…»
Третий писал: «Холодно, герметично, кукольно, хотя иногда герои похожи на живых… скатологическая проза Игруева переполнена карамазовщиной, веселящим газом, который грозит разорвать ее целостность, но каким-то чудом она остается живой…»
На презентации книги, устроенной издательством в модном клубе «Графоман», Пупа произвела фурор, когда липучки, которыми платье крепилось к ее телу, вдруг начали одна за другой отставать от кожи.
Она вышла в туалет и исчезла, не сказав мне ни слова.
На звонки она не отвечала – наверное, выбросила телефон, внезапно решив начать новую жизнь. В издательстве сказали, что Пупа уволилась и уехала – то ли в Германию, то ли в Австралию.
Я никогда не забуду ее волшебного инопланетного тела и ледяного ума, а она – она, думаю, вычеркнула меня из памяти, как собака – обглоданную кость.
Глава 5,
в которой говорится о черном псе, двенадцати разбойниках и роковой монетке
Из окон моей квартиры открывается вид на Ледовый дворец, куда уже в шесть утра тянутся заспанные мальчишки с клюшками в сопровождении отцов, волокущих огромные сумки с хоккейной амуницией, и на недостроенный Дворец пионеров, где по ночам бомжи грелись у костров, обгладывая кости неосторожных прохожих и попивая стеклоочиститель.
С соседями я старался близко не знакомиться, но здоровался со всеми. В большинстве своем это были пенсионеры, которые весь день сидели у подъезда на лавочке, пересказывая друг дружке сериалы и делясь лекарствами от давления, живота и сглаза. Вечером лавочку занимала компания алкашей – охранников, автомехаников и дорожных рабочих. Они галдели до глубокой ночи.
Справа от подъезда стоит «буханка», которая принадлежит Монетке.
Этот микроавтобус побывал в аду, в самом страшном его месте, но каким-то чудом вырвался оттуда, весь обугленный, ободранный и ржавый, дребезжащий и лязгающий полуоторванными листами железа, весь в дырах и вмятинах, потерявший половину стекол, но сохранивший способность передвигаться на своих четырех.
Во время последней кавказской войны Монетка на этом микроавтобусе отправилась на юг, нашла в госпитале своего жениха Парампупа и привезла его домой. Можно только гадать, чего стоило это приключение девятнадцатилетней женщине. Дыры в бортах автобуса – это пулевые отверстия. Монетка гнала «буханку» через огонь, отдаваясь по пути мужчинам за бензин и еду, чтобы доставить в Москву жениха, который лишился на войне обеих ног, левого глаза и руки.
Однако через полгода Парампуп бросил Монетку. Сказал, что не хочет жениться на шлюхе. И тем же вечером Марыська из соседнего подъезда отнесла его на спине к себе. Монетку жалели, но ведь весь дом знал, что она и впрямь шлюха: ее отец расплачивался по карточным долгам телом дочери, когда ей не было и тринадцати.
Под «буханкой» прячутся бродячие кошки, вокруг шныряют крысы, на колеса мочатся алкаши.
А Монетка – невысокая, плосконосая, с раскосыми скифскими глазами – все ищет счастья то с азербайджанцами, торгующими помидорами на Домодедовском рынке, то с таксистами, приехавшими на заработки из Удмуртии, то с украинскими гастарбайтерами…
Мы с ней соседи, по утрам здороваемся, она стреляет у меня сигареты, я одалживаюсь у нее солью, иногда мы выпиваем по чуть-чуть – Монетка любит поговорить «за жизнь», но только когда нетрезва.
От нее я узнал, что Парампуп рано лишился матери, а потом и отца, жил с мачехой, которая била его чем ни попадя, и ее сожителем, дикообразным стариком, совершенно свихнувшимся на религиозной почве. Он проповедовал безжалостного Христа у супермаркета всю зиму, стоя на бетонных ступенях босиком, и кричал Парампупу, избитому до крови: «Терпи, сволочь, терпи! Наш крест – служить и терпеть. Или ты, сука, думал, что Бог для чего-то другого произвел тебя на свет? В стране моего Отца иначе и быть не может! Не может быть по-другому!»
Однажды старика нашли с проломленной головой в овраге, тянущемся от Ледового дворца до Красногвардейского рынка, но тем утром Парампуп уже отбыл на службу в армию.
Я прикладываю к дверному замку магнитный ключ.
В подъезде сильно пахнет дерьмом. Значит, сосед с девятого этажа снова сливал говно в мусоропровод. Его матери дали десять лет за торговлю наркотиками. Оставшись один, сын годами не платил за квартиру и коммуналку, и в его квартире отключили воду. Парень опорожняется в ванну, а когда она наполняется доверху, по ночам вычерпывает дерьмо ведром и выливает в мусоропровод.
Соседи возмущаются, жалуются в полицию, потом все затихает.
Последнюю сигарету я выкуриваю у окна.