Один поселок оказался заброшенным. Я прошел мимо обветшалых домов с ободранными стенами и торчащими кольями стропил, мимо спален, под которыми виднелся голый каркас… Дом на окраине кичился новой дверью и пролетом, но стоял посреди груды обломков, раскиданных повсюду, как будто здесь случилось землетрясение. Я даже побродил по этим руинам, наткнулся на ящик детской одежды и заваленный шлакоблоками трактор, а потом меня облаяла сидевшая на цепи немецкая овчарка – и я отправился на юг, оставив равнины позади.
Ощущение чуда длится недолго – вот и мое вскоре сменила рутина. В холмах над рекой Об я увидел, как рубят лес. Дорога вела прямо через изрезанную колеями просеку, широкую, словно шоссе. Пеньки торчали на склонах, заваленных корой и опилками, все это смешивалось в промокшей земле и превращалось в черную грязь, чавкающую под ногами и норовящую с каждым шагом сдернуть с меня ботинки.
К вечеру, когда небо отяжелело от снежных туч, я прошел мимо старой охотничьей избушки, пропахшей мхом, торфом, древесиной и плесенью, и вышел на новую просеку: эта вела вниз, к Долине Горечи.
До самой долины я дошел уже в сумерках. Тропинка окончилась старой, местами разрушенной кирпичной стеной. За ней виднелись посты часовых и цепной забор, колючая проволока и бетонные блоки, а дальше шла широкая территория, заставленная приземистыми зданиями с решетками на окнах. На моей карте это место значилось как аббатство Клерво. Только последние монахи ушли отсюда уже лет как двести, и теперь здесь размещалась тюрьма.
Когда-то аббатство играло главную роль среди французских монастырей. Но Наполеон превратил его в трудовой лагерь для тысяч уголовников и в тюрьму строгого режима для политических заключенных. С тех пор в стенах Клерво успели перебывать и воинствующие социалисты, и ультраправые радикалы, и анархисты, и террористы, и революционеры, и именно потому во второй половине XIX века этот список пополнил даже князь – Петр Кропоткин.
Кропоткин, дальний потомок Рюриков, средневековых правителей Руси, родился в Москве в 1842 году, в двадцать стал офицером имперской армии и исследовал для Русского географического общества Маньчжурию и Сибирь, а позже – Скандинавию. В тридцать он объявил себя анархистом и примкнул к социалистическому кружку «чайковцев», спустя два года его арестовали за революционную пропаганду и заточили в Петропавловской крепости на окраине Петербурга, он бежал, укрылся в Женеве, жил там до 1881 года, потом его изгнали и оттуда, а вскоре, во Франции, обвинили в принадлежности к организациям, ведущим подрывную деятельность, и приговорили в пяти годам заключения в Клерво.
Обо всем, что ему довелось пережить, Кропоткин рассказал в книге воспоминаний – «В русских и французских тюрьмах». Во время его заключения в бывшем аббатстве содержалось то ли полторы, то ли две тысячи заключенных. В главном отсеке обрабатывали металл – делали железные койки, мебель, подзорные трубы, рамы для картин. Там же размещались мастерские, где выделывали бархат, суконную ткань и холст, мукомольные мельницы и дворы для рубки известняка, песчаника и мела. Четыре паровых двигателя, питавшие тюрьму энергией, грохотали день и ночь, окутывая долину дымом сотен труб. «Мануфактурный город», как писал Кропоткин.
И поразительно, насколько жизнь заключенных совпадала с жизнью монахов. Узники спали в бараках, носили одинаковые серые одежды, ели хлеб и овощи, трудились по шесть дней в неделю – с перерывами на молитву и обучение – и даже соблюдали обет молчания.
Аббатство Клерво было таким с первых дней.
Монастырь основал в 1115 году молодой дворянин по имени Бернар, монах-цистерцианец. Он прославился фанатичной аскезой и устроил жизнь в аббатстве по своему образу и подобию. Обитель стояла в далекой долине, среди болот и лесов. Суровый облик зданий. Жесткая дисциплина. Непрестанный труд. Монахи просыпались в четыре утра, работали по шесть, а то и по семь часов в день, столько же молились и нередко ложились спать голодными – а то и вовсе не спали. Да, это звучит жестоко. Но такое сочетание труда и размышлений обрело неимоверную славу. До Бернара цистерцианцы жили подаянием. К концу его дней они расширялись быстрее всех европейских монашеских орденов. Акцент на самообеспечении сделал братьев прекрасными ремесленниками, скотоводами и механиками; их монастыри превратились в процветающие фабрики и фермы. В некоторых использовали водяные колеса, чтобы дробить зерно, просеивать муку, валять сукно, дубить кожу и рубить лес; в других были шахты, плавильни и кузницы, где отливали свинцовые трубы и кровлю, ковали железные инструменты, детали, посуду, столовые приборы, подковы, плужные лемеха…
Для Бернара труд имел ясную моральную цель. Он держал монахов в смирении, а монастырь – в независимости от мира. А именно в том, чтобы оставить мир, цистерцианцы и видели кратчайший путь к спасению.
Петр Кропоткин верил в абсолютно иные истины. Забвение собственной воли, отказ от возможности выбирать – для него это означало не обретение, а гибель свободы. В памфлете «Тюрьмы и их моральное влияние на узников» князь писал: «В тюрьмах, как и в монастырях, все делается для того, чтобы убить человеческую волю». В мемуарах он пошел еще дальше, сравнив пленников Клерво с машинами. Это ярчайшая метафора для отражения жизни в замкнутом пространстве – будь то тюрьмы XIX столетия или средневековые обители с их промышленным производством и механистическим подходом к морали… и все же монастырь отличается от тюрьмы, и это очень важное отличие. Да, монах, вступая в орден цистерцианцев, отрекался от своей воли – но, в отличие от узника, совершал этот выбор сам. В тот день, у стен тюрьмы, я не мог понять, зачем кому-то вообще делать такой выбор. Но за время, проведенное там, я сумел узнать одно: паломничество было частью ответа.
Кропоткина выпустили из Клерво довольно скоро. Отчасти ему помог юный радикал Жорж Клемансо. Князь поселился в лондонском предместье Бромли, написал ряд книг о научной природе анархизма, а в 1917 году, после Февральской революции, вернулся в Россию. После сорока лет изгнания его встречали как героя – с флагами и восторженными криками. Ему даже предложили пост министра образования, но он отказался: верил, что близко то время, когда обществу уже не нужна будет власть.
Прошло несколько месяцев, власть захватили большевики, и весь труд жизни Кропоткина, как говорил он сам, «похоронили».
К воротам тюрьмы я подошел через полчаса. Фасад, сложенный из грубо отесанного камня, роднил темницу с армейскими бараками или с конюшнями старинных замков. За серыми стеклами окон царила тьма. Свет теплился на другой стороне – в окошке домика через дорогу: там располагалась гостиница для родственников, приезжавших к заключенным. Я направился к ней, вошел в комнату с низким потолком и голой кирпичной кладкой и увидел женщину в блестящем костюме из тонкого нейлона. Она смотрела телевизор, уложив на стул правую ногу с забинтованной лодыжкой.
Я скинул с плеч рюкзак и объяснил, какими судьбами здесь оказался.
– Иерусалим? – Она скривилась, словно съела лимон. – Бросьте, юноша! Сколько вы уже идете?
– Три недели.
– Пешком? Все время пешком?
– Кентербери, Кале, Аррас, Реймс, Шалон-ан-Шампань…
– Не верю.
– Хотите со мной?
– Ах, бросьте! – Она указала на лодыжку.
Ее звали Ева. Волосы она обесцветила, лицо ее от яркого макияжа казалось отекшим. Когда я спросил о травме, она объяснила, что танцевала, пила и вообще – что она идиотка. Сюда она приехала к сыну, Матису. Он был почти моего возраста, почти моего роста и учился на механика, пока не загремел в Клерво. Она увлеченно болтала – и вдруг умолкла и прикрыла ладонью рот. Удивлена совпадением? Расстроена? Я не сразу понял, что она усмехается, и мне стало неловко. Да уж, я прибыл в гостиницу, одетый, словно на лыжную прогулку, и уверял, будто иду в Иерусалим! Она прятала не слезы, но смех!