Запас нефти в стране был на исходе. На заправках навязывали свои нормы; цены увеличились втрое, затем вчетверо, затем еще удвоились. Пришлось горстями разбрасывать доллары, чтобы не откладывать срочный побег.
Я послал родителям телеграмму, сообщил, что в порядке, потом звякнул им из почтового отделения в пыльной, заброшенной деревеньке в прериях Колорадо, где старики в кафе-мороженых смотрели по телевизору вооруженные драки, покачивая головами и прищелкивая языками. Эти старики в широкополых шляпах изношенными голосами неспешно прерывали происходящее на экране критическими замечаниями: вот бы Президент сбросил на Черных бомбы; а не сбросит, ну и ладно. Давно обретаясь в собственном мирке, так они получали удовольствие; какое им дело до Нью-Йорка? Там, снаружи, на пыльных улочках, в геометрическом сплетении проводов и телефонных кабелей ветер выл сиротливые песни. Гамбургер стоил пять долларов; мяса внутри было кот наплакал, зато соленых огурчиков не жалели.
А я, одержимый, всецело поддался помешательству, что охватило город. Мелодраматичная атрибутика истории, разворачивающаяся на экранах телевизоров, видневшаяся в окнах скромных гостиных, куда я бросал мимолетные взгляды, интересовала меня не больше филинов, которые, сидя на телефонных столбах по обочинам дорог, жмурились от света фар. Я ехал день и ночь. И добрался до пустыни – иссушенного моря бесплодия, частички земли в постменопаузе – быстрее, чем рассчитывал.
Глава четвертая
Я почти заблудился в центре пустыни.
Умеренный климат остался позади. Мужчине с заправки солнце выжгло глаза, а сухой воздух выгравировал лицо мелкими морщинами. Мужчина не говорил. Это было вчера. Или позавчера. Позавчера или все-таки вчера… Мою карту унес ветер. Воздух сушит легкие. Я задыхаюсь.
Здесь никого, ни единой души.
Я беспомощно плутаю в центре пустыни; ни карты, ни проводника, ни компаса. Вокруг старым веером разворачивается пейзаж; этот веер давно растерял разноцветные шелка, остался только голый остов, желтоватые палочки из состарившейся слоновой кости, в мире, где, поскольку я еще жив, мне нечем заняться. С этих земель сняли шкуру, их освежевали, лишь эхо создает видимость присутствия людей. Пустыня сверкает и искрится, источает смрад и изнывает от зноя, ее кожа шелушится, отслаивается, трескается, покрывается волдырями.
Я обнаружил рельеф под стать рельефу моего сердца.
Глава пятая
На дороге, что бежала по безумному пейзажу из бледных скал, неустойчиво громоздившихся друг на друге в хаотичном порядке, груды белесых безмолвных камней, где кучки гальки обозначали русла рек, высохших еще до Начала Времен, где в сером песке шебуршали змеи и ящерицы, а в небе парили сарычи, у меня кончился бензин, и я целиком и полностью оказался во власти пустыни. Усевшись на водительское сиденье, я мужественно рассмеялся над собственным положением, но эхо превратило мой смех в пародию, и я замолчал. В моем распоряжении имелось: вода в пластиковой бутылке, полтора сэндвича с ветчиной и салатом, завернутого в целлофан, семнадцать сигарет и – я сосчитал – одиннадцать спичек. Опустилась ночь.
Сразу похолодало, словно солнце, нырнув за острые скалы, утащило за собой все тепло, которым в течение дня наполняло песок. Чуть погодя на небо вышел серп луны, пришпиленный незнакомыми звездами где-то вдалеке. Раздался леденящий душу вой, от которого волосы на голове зашевелились; затем повисла идеальная тишина.
Свернувшись калачиком на заднем сиденье «Фольксвагена», я ждал, что мимо проедет попутка и отбуксирует меня в поселок. Никого. Я съел половинку сэндвича, сделал глоток, а может, и два воды, выкурил пару сигарет, причем вторую зажег от первой. Я слушал радио, пока полнейшая неуместность дешевой музыки в этом древнем страшном месте не вынудила меня его выключить. Попробовал заснуть, но не смог, пустыня оказалась очень назойливым соседом.
При первых, еще слабеньких проблесках лунного света скалы напоминали причудливые жилища, и я мог поклясться, что несколько раз за ту бесконечно бессонную для меня ночь замечал мерцающий огонек среди ободранных башен этого бессмысленного города. Впрочем, мои глаза, как и уши, стали подводить в полной тишине – и темноте, возможно, даже более полной, чем тишина. С той первой ночи одиночества и холода, ночи, что приобщила меня к отрешенности, скверных ночей хватало, но в ту первую ночь я еще не привык испытывать перед пустыней исключительный ужас и никогда прежде так не страдал. Никогда. Мне казалось, что я – хрупкая личинка, застрявшая в трещинке непригодной для обитания почвы, личинка, которую защищает лишь скромный панцирь из тонкого металла – моя машина. От тишины заложило уши, словно я надел меховую шапку.
Надо признать, о Лейле я пару раз вспоминал, размышлял, взволновал ли ее мой прощальный подарок, что она сказала, любовалась ли розами; если честно, делал я это нечасто, зато когда вспоминал, то становился нелепо сентиментальным.
Свет зари смахнул с гор вопиющую бледность. Я был не в себе; не спал и сильно проголодался. Я съел последнюю половинку сэндвича, откусывая по крохотному кусочку, словно чем дольше бы ел, тем дольше протянул бы. Смочил водой иссушенный рот и выкурил одну из двух оставшихся сигарет; зажег ее последней спичкой, а потом от окурка прикурил и последнюю.
Когда я скрепя сердце затоптал второй окурок, мне в голову пришла мысль. Если забраться на вершину горы возле дороги, то можно оглядеть окрестности; кто знает, вдруг удастся заметить, скажем, ближайшую заправку или где-нибудь вдалеке спасительный автомобиль?
Я вылез наружу из затхлого салона авто на яркий, бьющий в глаза солнечный свет и пошатнулся от порыва свежего воздуха. Потом воздух словно раскололся от резкого щелчка и тотчас слился воедино. Выстрел? Или трещит от давления горная порода? Или подводит слух? Я взял себя в руки и осторожно пошел, выбирая дорогу, среди скал, однако не успел забраться повыше, как споткнулся и только потом увидел… птицу.
В ее груди, на которой лепестками хризантемы плотно лежали перья, был высверлен окровавленный тоннель. Слегка волнуясь, я сразу понял, что это: птица Гермеса, истекающая кровью птица с иконографии алхимиков. И эта потрясающая, белая, изумительная птица превращается в мертвую, гниющую субстанцию…
Размаха ее ангельских, под два метра, крыльев не хватило, как у крыльев Икара; беспомощное пике, в которое птицу ввергла смертельная пуля, сломало, исковеркало эти великолепные крылья, служившие символом ее божественной природы.
Откуда она взялась? Не орел, не сарыч, явно не из пустыни. Я плохо разбирался в птицах. Вполне возможно, это был альбатрос – проклятье Старого Моряка. Зато я разбирался в английской поэзии. Мистический, зловещий альбатрос. Каким ветром занесло его так далеко от океана, кинуло навстречу смерти, швырнуло в засушливый пуп этой пустынной земли, кто застрелил его здесь, где нет ни души, и оставил на краю дороги умирать? Ужасное зрелище: альбатроса заставили смириться с притяжением, которое этот планер, эта высотная ракета, этот акробат на неустойчивой небесной трапеции открыто игнорировал всю свою жизнь. Мое сердце разрывалось от жалости при виде существа, что еще недавно было так прекрасно, а теперь трепыхается в растерзанном отчаянии; сколь внезапная метаморфоза! Желтые глаза птицы уже застилала дымка.
Я подумал, что надо выкопать могилу, и, встав на колени, взял птицу на руки. Полуживая, она вяло подергивала крыльями, бедняжка… а из ее глаз и из раны струился бурный поток красных муравьев; они уже пировали, хотя птица еще не умерла.
Комок желчи встал у меня в горле. Ощущая рвотные позывы, я выронил птицу. И тут рубящий удар каратиста, как ураган, сбил меня с ног, и я растянулся на земле рядом с несчастным альбатросом.
Открыв глаза, я понял, что попал из одного кошмара в другой.
Мои собственные бледные черты криво отражались в черном забрале, скрывавшем лицо человека, что присел рядом на корточки. Я в ужасе закрыл глаза. Потом он принялся деловито обшаривать мои карманы, и я чуть приподнялся; мне немедля двинули снова, и я опять рухнул. Когда я вновь отважился приоткрыть украдкой глаза, он складывал мои водительские права, дорожные чеки, паспорт, даже грязный носовой платок в объемный мешок у себя на боку.