Сахар, который проводники выдавали пассажирам, был фирменным, железнодорожным. Но при этом – сворованным непосредственно с завода и перепроданным нам за полцены. Обёртка на месте, качество то, что надо, – ни один ревизор не придерётся. То же самое было с чаем.
Если нам выпадал рейс на Дальний Восток, мы заставляли всё служебное купе яйцами. Половина тухла по дороге, но их всё равно брали нарасхват.
Но главная тайна проводницкой профессии была пострашнее тухлых яиц. Дело в том, что постельное бельё нам выдавали по количеству койко-мест. А ведь кто-то сходил раньше, кто-то подсаживался позже.
Откровение мне было во время первого рейса на Север.
– Тёть Валь, пассажиры спать хотят – бельё требуют, – сообщила я, влетая в служебное купе.
– Щас, щас…
Вытерев сладкие губы, тётя Валя нагнулась над мешком с использованным бельем и вытащила комок грязных простыней.
– Делай как я.
Она разложила простыни на сидении и стала разглаживать их мокрой тряпкой.
Я с ужасом смотрела, как тётя Валя складывает влажное бельё, придавая ему приблизительно товарный вид.
– Теперь приглуши свет в вагоне, чтоб никто ничего не заметил, – сказала тётя Валя и, подняв стопку «чистых» простыней, вышла в коридор.
Я была уверена, что её сейчас побьют.
– Но ведь они же заметят, что белье сырое!
– А мы скажем, что у нас сушилка в прачечной сломалась.
В рейсах на Украину и на Север некоторые комплекты белья использовались по три раза. В рейсах на Дальний Восток – бывало, и по четыре. И никто НИ РАЗУ не возмутился.
Раздав белье и окончательно погасив свет в вагоне, тётя Валя доставала очередную бутылку и выпивала за крепкие нервы советского народа.
28. Женщина с большой буквы «Ж»
Мелисса постоянно упрекает меня в том, что мои вещи не подходят друг к другу: туфли – к сумке, заколка – к носкам, лак – к клавиатуре…
– Ты не настоящая женщина, – говорит она мне. – В тебе нет страсти к гармонии.
А вот и есть! Сегодня я отыскала в шкафу чудную юбочку – тон в тон к моему синяку на ноге.
Весь день чувствовала себя Женщиной с большой буквы «Ж».
29. Мой первый настоящий роман
Доцент Пьющенко имел масляну головушку, шёлкову бородушку и антисоветский крестик на груди. Поговаривали, что дома у него есть абордажная сабля и настоящий индейский тотем. А ещё он знал наизусть всего Маяковского.
В университетском гардеробе пальто Пьющенко было объектом паломничества – студентки подкладывали в его карманы признания в любви и заговорённые локоны. Я ничего не подкладывала и только стояла на стрёме, пока Женя Кокина вдыхала ароматы пьющенковского воротника.
Она опускала в карман дефицитных «Мишек на севере» – как монетки в турникет метро: «Пусти!» Но Пьющенко не пускал. Загадочный и неприступный, он проходил мимо неё, клал портфель на кафедру и приступал к лекциям по истории КПСС.
У нас отменили последнюю пару, и я решила зайти за Кокиной на истфак. В коридорах было тихо, только вода где-то билась о раковину. Я приоткрыла дверь в аудиторию.
Пьющенко со своей бородкой был похож на мятежного кардинала.
– Единицы из вас выберут свободу: большинство предпочтёт стабильность. Быть свободным страшно: если оступишься – тебе некого винить, кроме себя. А если ты плывёшь по течению, то виноватыми всегда окажутся другие: не туда привели, не на то указали. По большому счёту стабильность – это сверхценность детского мира. Дети любят повторяющиеся ритуалы: перечитывать одни и те же книжки, смотреть одни и те же диафильмы. Взрослому же человеку (по-настоящему взрослому) свойственно искать самореализации – то есть перемен, и потому он не может без свободы. Иначе какая это будет самореализация, если кто-то принимает за него решения?
Я стояла, не смея шелохнуться. Воспари Пьющенко к портретам Маркса и Энгельса – я бы так не удивилась.
– Стабильность – это не когда у тебя все хорошо, а когда в твоей жизни ничего не меняется: ни в лучшую, ни в худшую сторону. Стабильность – это стоячая лужа, и вода в ней обязательно протухнет. Лично я всегда буду отстаивать свободу. Буду бороться за то, чтобы у меня было право самовыражаться, самореализовываться и расти над своей стабильностью.
С того дня я заболела. Пальто с котиковым воротником наполнилось для меня особым смыслом. Ночами я разрабатывала планы «самореализации», а днём обсуждала с Кокиной пьющенковские достоинства. Она не знала про мою тайную страсть и благодушно выдавала все явки и пароли: что он сказал, где бывал и кому поставил «неуд» на семинаре.
Как я жалела, что он ничего у нас не преподавал! Я могла бы написать ему поэтичный курсовик! Я могла бы выйти к доске в перешитой из шарфа мини-юбке. А ещё – ходить на все дополнительные занятия и отработки и бесконечно пересдавать экзамены.
Случай представился на новогоднем капустнике, где Пьющенко должен был играть Лешего, а я – Бабу-Ягу.
– Гримироваться идите в туалет, – велел нам художественный руководитель. – А то в гримёрке зеркало разбилось.
– В мужском лампочки нет, – отозвался Пьющенко.
– Так идите в женский.
Пьющенко стоял перед зеркалом и неумело красился – приоткрыв рот и вытаращив глаза.
– Слушай, помоги, а?
Обмирая, я коснулась его щеки. А потом вдруг прошептала:
– А вы – мне.
Пьющенко удивился.
– Так у меня плохо получится.
– Ничего. Я сегодня Баба-Яга.
Мы молча разрисовывали друг друга. И вдруг он взял и поцеловал меня. Какие-то девки сунулись в туалет и тут же вылетели, завизжав от страха. Не сговариваясь, мы посмотрели на себя в зеркало: две чёрные рожи со смазанными ртами и вздыбленными космами.
Вечерами мы бродили по заснеженному городу, где каждый фонарь был волшебным. Пьющенко рассказывал о Фоме Аквинском, физике ядра и русской национальной идее… Я начала писать стихи и отсылать их в журнал «Юность».
Чем больше я его слушала, тем сильнее мне хотелось замуж. Я представляла, как позеленеет Кокина, узнав о нашей свадьбе. Последние страницы моих конспектов покрылись живописными каракулями – я тренировалась расписываться «Пьющенко».
Я ничего не понимала: теперь его устраивала стабильность. Ему было достаточно того, что мне 18 лет и я умею слушать, затаив дыхание. Пришлось снова браться за самореализацию.
Целую неделю я наговаривала на родную мать: мол, сторожит, блюдёт и, если что, – убьёт. Пьющенко деликатно сочувствовал.
– Мама всё про нас знает! – заявила я. – Она нашла мой календарик с месячными.
– Что? – не понял Пьющенко.
– Ну, календарик… Там отмечено, когда нам можно, а когда нельзя.
– Знаешь, – наконец вымолвил он, – пожалуй, я завтра не смогу к вам прийти. Нам нельзя травмировать маму.
Он всё чаще ссылался на дела. В моих стихах вместо восклицательных стали появляться вопросительные знаки.
– Как говорил Шопенгауэр, кто не любит одиночества, тот не любит свободы, – говорил он.
Я злилась.
– Как писал Гребенников, трус не играет в хоккей.
За меня отомстили влюблённые студентки: кто-то доложил наверх о пьющенковских вольностях, и его вычистили из партии. А когда он начал бегать по инстанциям, ему стало совсем некогда.
30. Мои реинкарнации
На очередном сеансе психоанализа Арни спросил, что сыграло в моей жизни самую важную роль.
– Эмиграция? Любовь? Дружба?
– Книги.
После института мама заходила в детскую библиотеку и набирала мне чтива на неделю. А я ждала её, как беженец – гуманитарной помощи. Когда она возвращалась, я вываливала книги на кровать, дрожа от предвкушения. Это было такое счастье – иметь что читать!
Как религиозный фанатик вычисляет единоверцев, так я вычисляю книгочеев. Не любых: бывают люди, которые накачивают себя невероятной дрянью. Мои единоверцы – это те, кому скучно жить в одном и том же мире. Кевин – как раз такой.