И ещё Василий не любил прельстительных разговоров купца Самойлова, которые тот иногда заводил.
– Василий Семёнович, что ж вы не расширяете своё дело? – спрашивал вкрадчиво купец, – ведь деньга-то звенит в кармане: я знаю это наверняка, сам оплачиваю вам работу.
– Полно вам, Тимофей Ильич, какой из меня, мужика, купец…
– Не скажите, Василий Семёнович, не скажите. Конечно, не сразу купцом в город, а исподволь. Организовать надо лавку в деревне вашей, можно для начала устроить её в кладовой. Прорубить окно да двери пошире – вот лавка и готова. Керосинчиком можно торговать, дельце выгодное. Я помогу его достать на фабрике Тер-Акопова на Большой Сормовской дороге у деревни Вари.
«Хитёр Самойлов, пальцы в рот не клади – откусит. Потребует за посредничество мзду немалую», – думает Василий.
– Не сомневайся, Василий Семёнович, много за помощь не возьму. Введу я тебя в суть дела по-дружески. Мил ты мне своей честностью и строгими нравами. Старею, а компаньон-то с капиталом нужен позарез: дело передать некому. Сам знаешь: сын у меня неспособный к делам, а умирать ему и мне легко будет среди хороших людей, таких, как ты, да твои дети, которые подрастут к тому времени, скажут тебе «спасибо».
«Дни наши сочтены не нами», – уверен Василий, представляя самойловского сына с трясущейся головой и суставами, как на шарнирах, но молчит, не хочет обижать Самойлова торопливым и преждевременным отказом.
– Собьёшь капиталец, дело общее расширим. Большой павильон на ярманке прикупим. Или сами построим: работных людей вокруг пруд пруди, а вы, Василий Семёнович, по дереву дока.
– Думал я об этом, Тимофей Ильич, ох как думал. Но не умею я торговать. Скорее – не люблю. А ведь сами знаете, мы, люди грешные, любим лишь то, что умеем делать, и делаем то, что любим. Не торгаш я, – Василий опасливо замолкал, ведь выходило так, что Самойлов – торгаш. То есть тот человек, дело которых не любит Василий Семёнович.
Самойлов понимал эту двойственность и примирительно подводил итог разговору:
– Вы, Василий Семёнович, подумайте над моим предложением. С женой посоветуйтесь.
Жена приносила детей каждые два года. Некогда было думать о нелюбимой торговле, а чуть позднее Калиничев, один из разбогатевших крестьян деревни, опередил Сомова и стал торговать керосином и бакалеей. Его в годы коллективизации раскулачили и сослали в Сибирь. Дед же остался при своих и любил повторять: «Всё, что ни делается, всё к лучшему».
Зимой вместо плашкоутного моста через Оку специально намораживали «зимник», чтобы чуть ли не до ледохода переправляться с берега на берег. Зимняя дорога спорая, весь товар завозился по ней. Весной же около двух месяцев правобережная и ярмарочная-кунавинская стороны были напрочь отрезаны друг от друга бурной весенней водой. Жди, когда она схлынет, да мост плашкоутный наведут. Зимой хорошо: мороз бодрит, а дорога сама собой бежит.
Тусклый зимний день заканчивался позёмкой, летящей по льду Оки. Ветер дул вознице в спину, кружил, вертел, бросал пригоршни снега в лицо, раздувал жеребцу Сынку густой вороной хвост. Конь, застоявшийся от долгого ожидания, недовольно помахивал им и без всякого понукания торопился миновать продуваемый речной прогон. Дед озабоченно поглядывал вокруг. Вскоре они, миновав Оку, въехали на Похвалинский съезд за Благовещенский монастырь, куда северо-западный ветер не доставал. В узкой трубе съезда стало совсем темно, лишь тихо падали снежинки и ничто не напоминало о вьюге. «Ничего, – думал дед, – доберёмся с Божьей помощью, не впервой». Сынку был в радость этот подъём вдали от вьюжистой речной долины, он разгорячился от привычной работы и споро тащил полегчавшие после разгрузки сани.
На купола церквей Благовещенского монастыря дед Василий привычно перекрестился, сдёрнув меховые рукавицы и шапку, а затем, удобно устроившись в розвальнях, задумался. С левого откоса съезда доносилось весёлое треньканье звонков трамваев – чуда народившегося ХХ века. Ни их самих, ни домов, тесно стоящих вдоль откосов, из-за высоких склонов видеть было невозможно. Скоро на пути, как всегда неожиданно, обозначился провал Ярильского (его ещё звали Жандармским) оврага, и дорога повернула круто налево, на Малую Покровку, где в незапамятные времена стоял жандармский пост с решёткой. И потому это место на веки вечные прозвали «решёткой». Туда же повернул и трамвай, идущий по верху, и сани Василия, но шли они рядом недолго. Трамвай загремел, двигаясь прямо, а Сынок, хорошо знавший дорогу, повернул направо, на Большую Ямскую, а потом на Арзамасский тракт.
Василий уж было хотел поплотнее запахнуть тулуп, чтобы подремать с устатку, как Сынок захрапел и резко остановился.
– Сынок, что ты, милый, что с тобой? – всполошился Василий, глядя в его налитые бешеной кровью глаза. На привычное «но-но» жеребец не отзывался.
Дед, кряхтя, вылез из дровней.
Жеребец ткнулся ноздрями деду в плечо и наклонил вороную с белой звездой голову, словно призывая хозяина посмотреть под ноги.
– Боже праведный, – запричитал дед, глянув под передние ноги коня. Между ними лежал продолговатый свёрток. С тревогой и волнением поднял его Василий и обомлел: в ватном одеяльце, перепоясанном синей лентой, лежал младенец.
– Ах, шалава! – ругнулся дед, отправляя своё ругательство неизвестной, но подлой женской душе, не остановившейся перед детоубийством.
Взял, откинул угол ватного «конверта». Лицо свежее, тёплое. Видно, что недавно он очутился здесь, на заснеженной малолюдной дороге. «Что делать? Взять с собой? Но своих-то уже четверо». Василий был уверен, что не только одна «шалава» стоит за этим происшествием.
И тут его осенило. «Отвезу-ка я младенца в недавно открытый Вдовий дом». Осторожно засунул живой и нежный свёрток за пазуху, запахнул поглубже полы длинного тулупа и крикнул извечное крестьянское: «Но, воронок, но».
Попутной была дорога. Вскоре показалась на Монастырской площади водонапорная каланча, подарок городу от купца-старовера Николая Бугрова. Перед ней стоял ещё один Бугровский подарок – долгожданный Вдовий дом.
«Сколько же кирпича вбухал сюда Бугров? Не меньше миллиона штук», – привычно, по-хозяйски представил Василий, подёргивая левой рукой вожжу и направляя Сынка по непривычному маршруту. Огромным казался этот трёхэтажный дом с белыми пилястрами центральной части фронтона и высокими окнами с белыми кирпичными наличниками. Слишком огромным и красивым был этот дом призрения для нищих вдов с младенцами.
Василий привязал Сынка к решётке низкой ограды и вошёл в белокаменные, высокие, торжественные ворота, за которыми тянулась занесённая снегом аллея невысоких молодых лип. Приёмный покой располагался во дворе, и ему пришлось долго огибать дом, похожий на спичечный коробок с неполно замкнутой задней гранью.
– Что желает господин? – спросила строгая сестра в белой косынке, на которой горел красный крест.
– Вот, – растерянно произнёс Василий, вытаскивая из-под тулупа сверток, – подкидыш.
Рассказывая о случившемся происшествии, Василия вдруг обожгла такая ясная, простая, но ранее не приходившая в голову мысль: что вдруг сестра сочтёт ребёнка ему принадлежащим. Краска стыда ударила в лицо, но сестра остановила его, словно прочитав мысли:
– Мы берём всех детей. Спасибо, господин, что спасли ему жизнь. Идите с Богом.
Позже дед узнал, что в доме для наиболее стеснительных блудниц-отказниц устроили секретный приёмный покой для брошенных детей. У входа висела люлька, в которую нерадивая мать могла положить ребёнка и дёрнуть за верёвку с колокольчиком, чтобы люльку подняли на второй этаж, в приёмный покой.
«Это ж надо, – качал головой Василий, – благодать-то „шалавам“. Гуляй направо-налево, приживай ребёночка и бросай. И его накормит, напоит и обучит Бугров».
При возвращении Катерина всегда задавала ему один и тот же вопрос:
– Удачно ли съездили, Василий Семёнович?
Екатерина Михайловна звала мужа по-старообрядчески – по имени и отчеству и на «вы».