Литмир - Электронная Библиотека

Успокоив меня, жена засыпает, а я бессонно гляжу в светлый прямоугольник балконной двери, выходящей на противоположную сторону дома, и вспоминаю, что же меня так взбудоражило. Я вспоминаю сон, как взрывается балконная дверь от яркого света, и в его ореоле в комнату врывается громадный светящийся стекольными осколками мужик. Он несётся, точнее, летит на кухню, где хозяйничает у плиты жена. Я бросаюсь поперёк, пытаюсь впечатать его в стену, как хоккеист, но скорость его велика, и он проносится мимо. Вот тогда-то и раздаётся мой предупреждающий об опасности крик: «Таня-я-я!»

Есть принятое всеми мнение, что кричат по ночам люди, чья жизнь полна сложностей и испытаний, каких-то неисполненных мечтаний, а то и укоров совести. И ещё я где-то читал (информация вокруг роится, словно рой сердитых пчёл), что крик во сне – это признак больного сердца. Мне эти приметы не нужны, я и без них знаю, что оно на пределе. Вот и сейчас я слышу его усталый стук слева, под рёбрами.

Во дворе светит фонарь, потому-то окна и балконная дверь так хорошо выделяются во тьме квартиры. Там, за световым пятном, что остаётся от фонаря, теснятся сотни домов, спит огромный город, где я родился и начинаю жить восьмой десяток. Нет, нет, мне только чудится, особенно в глухой и непроглядной ночи, что я есть центр Вселенной, как некогда Земля представлялась нашим предкам.

Кажется, сон надолго убежал от меня. За окнами хмурая, тёплая декабрьская ночь, совсем несхожая с зимней. Скорее, осень. Хочется скрипучего снега, морозца, жара от истопленной русской печи. Хочется представить себя мальчишкой, прижавшим стылые, негнущиеся после прогулки от мороза пальцы к широкой белёной кладке, излучающей доброе тепло. Представить всю ту скромнейшую обстановку русской послевоенной жизни с керосинками, с очередями за этим самым керосином, с криками: «Ножи, топоры точить! Кому точить, кому лудить?» Жизнь без телевизоров, телефонов, айфонов, планшетов, но с патефонами и графитовыми пластинками. Ту жизнь, многие слова из которой теперь нужно обозначать сносками и разъяснениями. Жестянщик, точильщик, лудильщик, шорник, ломовой.

Зёрна памяти

1

Первые годы – это время непрерывного и неразличимого в оттенках беспамятства. Оно подобно хорошо разопревшей зерновой каше, оставленной на всю ночь в русской протопленной печи. Сплошная, единая и однообразная масса без малейшей твёрдой крупинки. Минуты, часы, дни, месяцы, годы уварились и спрессовались в конгломерат почти животного существования первых трёх лет.

Как-то один из модных учёных заявил с апломбом, что чем раньше юный человечек осознает и выделит себя из сонма беспамятных дней, тем выше организована его нервная система, тем больше толка из него выйдет. Ну и, конечно, тут же поставил себя в пример. Якобы некоторые события он помнит с двухлетнего возраста. Сказанное им – от лукавого.

Что может остаться в памяти двух-трёхлетнего ребенка и сохраниться на всю жизнь? То, что потрясло до глубины детскую душу. Суровое нервное или физическое потрясение, а может быть, избиение, которое всегда несправедливо, потому что его совершает взрослый человек. Мгновенный испуг и боль от падения в воду или на бетонную плиту, или наказание розгами, как в случае с Алёшей Пешковым. Ужасные, леденящие кровь крики во время ссор родителей или близких, ненавидящих друг друга до спазмов в горле, процесс развода, когда ребёнка «раздирают» на части разбегающиеся родители. Даже смерть отца или матери, во время которых тихо и благоговейно плачут, а взрослые ходят испуганно и бочком, не вызывает такого эффекта запоминания, как физические или нервные срывы.

Мне, к счастью, не пришлось познать этих «ускоряющих» развитие каталитических эпизодов. У меня не было «битого» детства. Да, память от жизни в атмосфере ненависти и страха, от избиений у ребёнка становится сильной, долговременной, но и злой. Такая злая память на всю жизнь. Но как прожить без любви, как не увеличить в геометрической прогрессии количество детей, не умеющих любить и быть любимыми?

У меня достаточно нашлось времени, чтобы подробно, не торопясь, и спокойно «изучить» щели и трещинки в дощатом крашеном полу, по которому я ползал к осени следующего года. Пуская слюни в натужных попытках встать на ноги, я хватался за ножки венских стульев, за дубовое кресло деда.

Это уникальное кресло – предмет особой семейной гордости, своеобразная визитная карточка русского крестьянского уклада и культуры. Спинка – дуга конной грузовой упряжи, на которой по окружности вились долблёные буквы, слагающиеся в народную мудрость: «Тише едешь – дальше будешь». Арочные высокие ножки – ещё четыре гигантские дуги, связанные вверху вожжами – ивовыми прутьями. Стилизованный хомут служил седалищем, подлокотники – резные подковы, покоящиеся на дугах меньшего диаметра.

Много на кухне для ребёнка всякой опасности. Тут и ухваты для чугунов, тут и вёдра с водой на широкой скамье, прислонённой к печи, тут лесенка-приступок для подъёма на полати и печь, тут и медный ведёрный самовар на полу. Но Бог миловал, помогал обойти эти опасности. В одном углу кухни горка – своеобразный крестьянский буфет, почерневший от нефтяного лака и долгой службы. В нём различная повседневная посуда: миски, фаянсовые тарелки, стаканы в мельхиоровых подстаканниках, сахарница с щипцами для колки комового сахара.

В красном углу – божница с иконами. Лики Спасителя и святых угодников темны и непроглядны от нескольких слоёв олифы, накладываемой для обновления икон. Медные оклады блестят от света лампадки, зажигаемой только в праздничные дни. Повзрослев, я драил самовар и всю медную церковную утварь невесомой розоватой пыльцой, растирая друг о друга два обломка красного кирпича.

Гостиный стол из дуба огромен и высок, как неприступная средневековая крепость. Толстые, точенные на токарном станке ножки в стиле ампир соединялись у пола диагональной крестовиной, опирающейся в центре на невысокую, тоже точёную и тяжёлую подставку. На крестовине удобно сидеть, спрятавшись от взрослых.

Фарфоровые статуэтки балерин, спортсменов, пасторальных пастушек в коротких платьицах и озорным взглядом стояли на буфете. До них не дотянуться, как и до слоников из селенита, бредущих в неведомую даль по белой салфетке на диванной полочке. Навстречу им по соседней полочке идут похожие, словно капли воды, слоновьи конкуренты или друзья.

Как утерпеть и не схватить их, когда с тобой играют на диване, обтянутом дерматином? Безусловно, моя бездумная рука с жадностью тянулась к ним, таким загадочно-красивым и незнакомым, как всё, что открывалось быстрому нетерпеливому взгляду. И вот вожделенные фигурки в слабых, неловких пальцах, и через три-четыре секунды вылетают из них и мягко падают на пружинную гладь.

– Ах ты маленький негодник!

Доверчивые брат и сестра будто слепы и не понимают, что «негоднику» вовсе не нужны эти блёстки. Ему лишь хочется двигаться, тянуться к первой попавшейся на глаза вещи, видеть её полёт и слышать шум от падения на пол. Безудержная, интуитивная мощь вселенского движения, равно наполняющая всех и всякого – от маленького мальчика до гигантских планет.

Славка, самый старший брат, 15 лет, на руках которого я сижу, в воспитательном азарте легонько бьёт меня по рукам и говорит привычные слова усталым голосом:

– Серёга, нельзя!

Я не понимаю и тянусь с гримасой неудовольствия и нетерпения.

– Да, что же это за наказание такое… Машка, держи Серёгу, я устал.

Брат в притворной усталости валится на диван, который, сотрясаясь, чуть не сбрасывает с себя качнувшихся слоников. За ним на диван плюхается сестра Машка, что на два года моложе него, и начинают они со мной обучающие упражнения, пронизанные озорством.

– Ах ты маленький гадёныш, озорник и несмышлёныш, – сладеньким голоском поют они и ласково гладят меня по голове.

Мне приятно, я улыбаюсь.

– Ах ты, умница, разумница, – и сердито ударяют по моим рукам.

11
{"b":"634214","o":1}