Литмир - Электронная Библиотека

Двор выложен красным кирпичом, поставленным на ребро. Нагретая солнцем, эта своеобразная брусчатка – очень удобное место для игр: тепло, сухо, чисто. По ней дробно цокали подковами мощные битюги, привозящие корм для нашей коровы. Эпизоды с приездом телег стали первыми зёрнами, выделившимися из густой каши детского забвения.

От лошадей шёл плотный и густой, надолго запоминающийся и кружащий голову запах пота. Перед воротами телега разворачивалась, и битюг, руководимый возчиком, подавал её, для удобства разгрузки и дальнейшего выезда из узкого двора, задом. Это был высший пилотаж взаимопонимания человека и очень старающегося животного. Видимо, от волнения и усердия битюга во дворе непременно начинала дымиться куча навоза.

Возчик извинялся за своего верного товарища, слегка оплошавшего. Мама охотно прощала:

– Прекрасное удобрение для огорода.

Особенно памятными были ломовые телеги с высокими наставленными бортами и узкими железными ободьями, стучавшими на кирпичах, как вставные челюсти соседки Марьи Григорьевны. Содержимое – а это был в большинстве случаев отработанный ячмень с пивного завода с красивым названием «барда» – подпрыгивало и чмокало в коробе так, словно внутри находился неведомый зверь, похожий на Верлиоку. Он ежесекундно мог вырваться из душного плена.

Сказка про Верлиоку была в пору младенчества самой страшной из всех, рассказанных мамой. Даже в подростковом возрасте я так живо представлял липовую ногу, сделанную медведем взамен отрубленной и сваренной мужиком для еды, что у меня щемило сердце. «Скрыпи, скрыпи, липова нога», – подбадривал себя свирепый, рассерженный медведь, пробираясь к мужичьей избе, чтобы отомстить ему за нанесенное увечье. Мама в мельчайших подробностях рассказывала, как от ударов медведя подскакивал крючок на двери, но всякий раз удачно возвращался на место, как сжимались от страха мужик и его жадная жена, не желавшая отдавать медведю его ногу.

Я и брат теснились к маме, вновь и вновь переживая страдания медведя. Мне жалко медведя, я не на стороне охочих до чужого добра мужика с бабой. Я и сейчас испытываю невольное сострадание к несчастному и жалкому волку, которого сделали вечно гонимым посмешищем в мультфильме «Ну, погоди». За что? Так ли должна быть устроена жизнь, чтобы кого-то представлять виновным во всех неудачах и грехах: и своих, и чужих?

И вот шумную барду-«верлиоку» везут в телеге. Когда привозили корма для коровы, находиться во дворе запрещалось. Вот он, первый отчётливо запомнившийся запрет. Мне три или четыре года, и я с опаской подглядывал в щёлку не полностью прикрытой двери в сени за возчиком в длиннополом брезентовом немнущемся плаще-балахоне. И стук тележных колес, как стук обиженного медведя в дверь, и страшный «водитель» потной гнедой кобылы, и лёгкая суета, всегда возникающая при этом, несказанно волновали меня. Потому, верно, и запомнились.

Торчащий ломкими углами брезент многократно увеличивал фигуру возчика, лепил из него сказочного, таинственного великана. Первый, чужой человек с улицы, со стороны, впервые появившийся в моей только что начавшей гореть сознанием жизни. Грозный и грузный ломовик, разгрузив телегу, обычно просил пить. Мама удостаивала меня «чести» принести стакан с водой…

С замиранием сердца и неясной, но уже вполне ощутимой тревогой подавал я стакан с холодной ключевой водой и несмело заглядывал под капюшон балахона, боясь увидеть нечто ужасное. Верлиоку, например. Как же удлинялось моё лицо при виде добрых смеющихся глаз с лучиками морщинок вокруг них. Тяжёлая, жёсткая, мозолистая рука трепала мои белокурые длинные волосы, цепляющиеся за мозоли. Грубый голос, окая, рокотал раскатисто: «Покорнейше благодарю, сынок!».

Корма доставлялись регулярно и при любой погоде. Но всегда перед глазами солнечный тёплый день, ленивое шевеление листьев плакучей соседской берёзы, свесившей в наш двор свои бессильные ветви с нежными серёжками. Детская душа не принимала пасмурные или дождливые дни. В памяти только солнце, синее небо, нежное тепло, даже теням не находилось места.

– Мама, почему у дяди такой большой плащ? – спрашивал я после отъезда телеги.

– Балахон для него – как крыша над головой. Вдруг дождь или снег, а груз везти надо.

– Он и в дождь ходит? – удивлялся я, видя, как все торопливо забегают в дом из огорода, когда разыгрывалась непогода.

– Приходится, – улыбалась мама моей наивности.

– Трудно ему. А вдруг дождь промочит, и он простудится и заболеет?

– Всем трудно, сынок.

И после отъезда телеги мне хотелось стать возчиком, упрямо шагающим сквозь дождь и бурю, чтобы довезти важный груз. Кем только я не хотел стать. Например, садовником, выращивающим цветы. Это желание возникало после игры в цветы.

«Я садовником родился, не на шутку рассердился: все цветы мне надоели, кроме…» Водящий («садовник») делал паузу, выискивая задумавшегося или зазевавшегося игрока, чтобы назвать его имя – название цветка, под которым тот принимал участие в игре. Если названный «цветок» мешкал с ответом, то выбывал из состава участников.

– Мама, – спрашивал я с некоторой обидой, – почему у нас так мало цветов в саду? Их столько на свете, – и я вспоминал названия, которые мы кричали в игре «садовник».

У нас же в саду-огороде были лишь мальвы, высокие растения с плотным жилисто-древовидным стволом, похожим на стебель подсолнечника, но тоньше, с крупными бархатисто-пушистыми соцветиями. Меня недостаток цветов обижал.

– Хорошо, хоть такие есть, – отвечала мама с достоинством. Она хорошо знала скудные свои финансовые возможности, время ухода за ними и недостаток места в тесном саду-огороде. И никогда при этом не воспаляла в нас чувства ущербности при виде чьих-то богатств и новых, красивых вещей, которых не было у нас. Она приучала нас ценить своё, добытое старательным трудом.

Я отходил от неё удовлетворенный ответом: у нас есть мальвы, красивые, стройные, усыпанные десятками махровых цветков с сахаристой бархатностью. Зачем много? Надо любить то, что есть и то, что растёт.

4

Вишнёвый сад. Его буйное цветение схоже с неким помешательством расточительной природы, обильно покрывшей каждую тоненькую веточку вишни белыми пучками нежной ваты. Первые фотографии доносят до меня образ белокурого мальчишки на руках улыбающейся мамы. Рядом сестра и брат. Цветущие ветви спускаются нам на плечи. Уходящее за горизонт солнце. Розовый закат. Тихий вечер 16 мая 1948 года.

Эта дата стоит и на других фотографиях. У меня озабоченное, напряжённое лицо, согнутая в локте правая рука вцепилась в кушак хлопчатобумажных шаровар. На моём левом плече рука стоящего рядом четырёхлетнего брата. Нас водрузили на деревянный ящик, как на постамент, за которым всё та же белая кипень вишен.

Одеты мы по «моде» того полуголодного бедного времени. Шаровары у нас до колен, и потому мы в чулках, которые крепятся резинками к поясу. Приспособление, хорошо известное женщинам, было для детей в ту пору обязательным предметом, доставляющим несказанные муки при застёжке резинок.

Сейчас детские педагоги и воспитатели прилагают всевозможные ухищрения, разрабатывая мудрые методики, чтобы развить у подопечных мелкую моторику пальцев. Для нас, детей послевоенного «рая», те старые застёжки на чулках и поясах стали очень прозаичным и верным способом развития требуемой моторики.

Мы с братом справедливо считали такую одежду девчоночьей и решительно с пятилетнего возраста отказывались от чулок, слёзно прося маму сшить длинные шаровары до щиколоток. Она их ловко перелицовывала из одежды старших братьев и сестёр.

Чем-чем, а одеждой я был обеспечен капитально: всё, из чего вырастали братья, доставалось мне. Недаром возникло это фольклорное прозвище «поскрёбыш». «По амбарам помети, по сусекам поскреби». Вот последний ребёнок в многодетной семье и «скребёт» за всеми. Такова уж его планида.

Кажется, что от этих посеревших и потерявших былую контрастность фотоснимков тянет терпким запахом раздавленных спелых вишен.

13
{"b":"634214","o":1}