Так у Нюрани появилась мечта, настолько смелая, что от робости дух перехватывало. Ничего, за три года, которыми еще нужно взрослеть, Нюраня как-нибудь с робостью справится, и с мамой тоже.
Роды
Прасковья переносила беременность тяжело, а родила легко. В обед начались схватки, быстро отошли воды, и через три часа на свет появились два мальчика. Бабка Минева, которую Анфиса пригласила на всякий случай и которую Василий Кузьмич назвал народной акушеркой, обмывала детишек и пеленала. С ее точки зрения и к удивлению доктора, Анфиса проявляла странное равнодушие к родившимся внукам, пеклась о невестке: полностью ли отошло детское место, нет ли признаков кровотечения.
– Анфиса, да глянь ты на молодцов! – позвала Минева. – На руки возьми.
– Чего на них глядеть? – буркнула Анфиса.
Но все-таки подошла. Два запеленатых столбика, два красных сморщенных личика. Анфиса набрала в грудь воздуха для горестного вздоха и застыла, не дыша, таращась на младенцев. Потом осторожно положила на их тельца ладони.
Ни слова не говоря, на ватных, непослушных ногах Анфиса вышла из комнаты, молча прошла по горнице и скрылась в спальне. Ерема бросился за ней. Как и Марфа с Нюраней, он отлично слышал детский плач, но у жены было такое лицо…
Анфиса сидела на кровати, руки безвольно висели, глаза смотрели в одну точку на противоположной стене. И самое поразительное – из глаз жены градом катились слезы, текли по щекам, капали на грудь… Анфиса и слезы – это небывальщина. Она не плакала ни в горе, ни в радости. Еремей подозревал, что у его суровой жены вовсе отсутствует орган, производящий слезную влагу. Хотя рассказывали, что, не отпуская Степку на войну, Анфиса рыдала – стены тряслись, лицо себе оскребала, до сих пор шрамики видны. «Бывают слезы редки, да едки», – вспомнил пословицу Ерема, но вслух не произнес.
– Фиса, что? – спросил он. – Еще живы вроде, но скоро преставятся?
Анфиса была твердо убеждена, что Прасковьины дети не жильцы, и мужу это внушила. Она заранее вычеркнула первых внуков из семейного списка, и поэтому ее расстройство было странно Еремею. Еще несколько дней назад Анфису даже не волновало, успеют ли они окрестить детей, или те умрут некрещеными.
Она механически, будто кукла, перевела взгляд на мужа, не двигая глазами, а повернув голову. Как ни был испуган Еремей, он отметил, что никогда не видел жену столь прекрасной. Большие черные глаза, распахнутые, молодые, омытые слезами. Пухлые яркие дрожащие губы. Выражение беспомощности, к которому ее лицо было непривычно, казалось особенно трогательным, как и слезы, которые все катились и катились, точно где-то внутри Анфисы был спрятан крепко запечатанный сосуд, а теперь его прорвало и хлынувшая течь неостановима.
– Ерема! – прошептала Анфиса и протянула к нему руки.
Он бросился вперед, оступился и упал на колени, не поднимаясь, обнял жену крепко. Теперь она заревела в голос, навзрыд, икая, выкрикивая нечленораздельные слоги. Ерема тоже заплакал, сам не понимая почему.
– Еремушка, родной мой, – постепенно Анфиса уняла заикание, – внуки наши… Степины детки… они жить будут… они не помрут, я чувствую, я знаю… Радость какая непереносимая! Счастье в сердце не помещается…
– Ну что, что ты? – гладил Ерема жену по спине, терся о ее плечо лицом, промокая слезы. – Все ведь хорошо.
– Очень хорошо! Наврала мышь проклятая, напраслину каркала.
– Ты о чем, Фисонька, какая мышь каркает?
– Да это я так… Не буду сейчас об этом… Ой, Ерема, ты чего? – плакала и улыбалась Анфиса. – Ты чего, дедушка, удумал?
Муж расстегивал ей блузку на груди.
Жалость к женщине всегда возбуждала его. А сейчас жалость смешивалась с ликованием, с восхищением женой, которая открылась ему обликом неожиданным и прекрасным.
– Крокодилица? – не без лукавства спросила Анфиса, откидываясь на кровать и принимая тяжесть мужниного тела.
– Нет, – пробормотал Еремей и без обычной издевки, ласково-страстно добавил: – Королевна!
Их слезы смешались, и тела сплелись.
Радость и счастье – негаданные, противоположные ожидаемым событиям и потому еще более острые и сильные, слезы восторга – все это смело́ в Анфисе напластования внутренних запретов и железных правил, никогда, впрочем, и не ощущавшихся ею как насильственное подчинение чужой воле, чужой морали. Правила и ограничения Анфиса сама себе установила. Но от этого они не становились легче или необязательнее. Теперь же ее чувства оголились, точно ветки и веточки от коры очистили и стали они нежно-бело-зелеными, против старых – корябаных, сухих, коричневых.
Впервые в жизни Анфиса чутко откликалась и телом, и дыханием, и стуком сердца на ласки мужа. Необычность ощущений была настолько поразительной, что Анфисе казалось, будто она – уже не она, а какая-то другая женщина, влезшая в ее тело и получающая неземное удовольствие. В финальном толчке их голоса слились – победно-освободительный стон Еремы и протяжный неукротимый вой Анфисы.
Марфа и Нюраня сидели в горнице. Они видели, как сама не своя скрылась в родительской спальне мать, как бросился за ней отец. Им казалось, что слышны рыдания Анфисы. Но ведь она никогда не льет слез! Да и детишки в соседней комнате плакали хоть и тоненько, но дружно и требовательно. Значит, живы-здоровы.
– Может, с Парасенькой что? – прошептала Марфа. – Отходит?
– Типун тебе на язык! Василий Кузьмич шприцы бы потребовал для инъекций, случись что.
– Или шипцы…
– Марфа, какие шипцы, когда дети уже родились?
И тут из родительской спальни донесся стон-вой. Марфа и Нюраня испуганно схватились за руки.
– Надо Василия Кузьмича кли-кликнуть, – проклацала зубами Нюраня.
Точно подслушав, он сам вышел в горницу.
– Где Анфиса Ивановна? – Доктор привык к тому, что все в доме решает хозяйка и без ее приказа никто шагу ступить не смеет.
– Они там… такое, – дернула головой в сторону родительской спальни Нюраня и тут же заткнулась, потому что Марфа больно двинула ей локтем в бок – молчи!
Марфа хорошо помнила этот стон свекра.
– Черт знает что! – недовольно проворчал Василий Кузьмич. – Все куда-то подевались. Марфа! Ты чего таращишься, как бешеная рыба?
– Детки? И Парасенька?
– Все в порядке. Вот что, Марфа, налей-ка мне из графинчика, что в буфете.
– Дык ключи у Анфисы Ивановны…
– Дык-дык! – передразнил доктор. – У тебя речь из одних междометий состоит.
– Извините!
– Василий Кузьмич, а мальчики хорошенькие? – встряла Нюраня, уже забывшая про странные звуки из родительской комнаты.
– Откуда ты знаешь, что мальчики? Под дверью подслушивала? – погрозил он пальцем.
– Можно на них взглянуть, хоть чуточку-секундочку?
– А ты не сглазливая? – притворно нахмурился доктор.
– Нет, – ответила за нее Марфа.
– Вы же в сглаз не верите! – Нюраня вихрем пронеслась мимо него.
Следом, тяжело переваливаясь, поспешила Марфа.
Она подошла к лежащей на постели Прасковье:
– Сестренка!
И обе заплакали, тихо и счастливо.
Нюраня крутилась около младенцев и засыпала вопросами бабку Миневу:
– Почему они такие красные?
– Вот на Божьем свету чуток побудут и посветлеют. До того ж все в темноте пребывали.
– А почему нахмуренные, на недовольных морщинистых старичков походят?
– Дык есть хотят.
– Им больно было рождаться?
– Не больней, чем их матери. Да и кто знает? Не спросишь.
Прасковья и Марфа шептались. Марфа на ушко расспрашивала сестричку, больно ли ей было, не терзал ли доктор шипцами, не резал ли? Прасковья успокаивала Марфу и все косилась на столик, где лежали сыночки.
Прасковье теперь казались нелепыми их опасения. Да многие недавние страхи и заботы вдруг отошли на задний план, стали неважными. С рождением детей Прасковья превратилась в другого человека, как волшебную реку переплыла – с берега спустилась пугливой молодицей, а вышла на другой берег матерью. Эту реку нельзя переплыть обратно, и то, что осталось за спиной, навеки скрылось за кручей. Нечто подобное было после замужества: из девок в бабы – однако по силе чувств несравнимое. Марфа же осталась в старой жизни, и сейчас ее расспросы досаждали Прасковье.