Литмир - Электронная Библиотека

Я ухожу со смутным, неясным чувством разочарования. Будто бы должен был что-то сделать – и не сделал.

***

Я теперь знаю, что зря считал самым страшным операцию. Она прошла, оставив в голове только туман и беспокойство. Куда хуже ожидание. Ожидание – и выводы, которые я не могу не делать. Когда, вставая с кровати, пошатываюсь от пронзающей голову боли. Когда перед глазами плывут цветные пятна от малейшего усилия. Когда я падаю в обморок прямо в коридоре, на глазах у десятка врачей. Когда он, непривычно разбитый, хоть и пытающийся это от меня спрятать, говорит мне, что завтра у меня первый сеанс химиотерапии.

Я теперь знаю, что я – эгоист. Что я сделал ему больно, заставив его ко мне привязаться. Посмотреть на меня. Увидеть меня. Что мои шансы практически равны нулю, а он теперь не может относиться ко мне как к обычному пациенту. Что я ломаю его. Ломаю каждым неосторожным рваным выдохом, выдающим угнездившуюся в черепе боль, ломаю каждой насквозь фальшивой фразой о том, что всё будет хорошо. Он никогда не говорил мне, что всё будет хорошо.

Я и понятия не имел, что это звучит так лживо.

Я не могу есть и спать. Глотаю больше таблеток, чем еды, и ворочаюсь по ночам на кровати, то скидывая одеяло из-за духоты, то кутаясь в него из-за озноба. Моя палата совсем рядом с его кабинетом, и иногда, когда я выхожу попить воды в особенно мучительные ночи, я вижу бледную полоску света под его дверью. Но не решаюсь постучаться.

Я похудел так, что на это страшно смотреть. Из зеркала на меня мрачно смотрит мертвец. Нескладный и тощий, с кругами под глазами и полопавшимися сосудами. С искусанными губами. Я не хочу кричать и плакать; это унижает. Но уже – не верю. Наверное, ни во что.

Первый сеанс не приносит результатов. Он говорит мне, сжимая моё запястье, что всё хорошо. Что у единиц всё получается сразу. Что нужно попробовать ещё, ещё, ещё, что у меня много времени. Но у него на лбу – глубокая многолетняя морщина неверия, а в волосах – новые седые пряди. И я понятия не имею, почему мне так больно, горько и тяжело рядом с ним, почему я так хочу оттолкнуть его изо всех сил и прижать как можно ближе. Почему мне хочется плакать, когда я вижу, как его безразличие (маска – всего лишь маска для таких дураков, как я) ломается и крошится.

***

А потом я его целую. Так получается. Решаю не я – мои губы сами тянутся к его, сухим и горячим, будто воспалённым, и я тут же отшатываюсь, испуганный и израненный собственной дерзостью. Он смотрит на меня долго-долго, так долго, что боль успевает перетечь из крохотной точки на голове в необъятную лавину, накрывшую всё моё тело. И я не верю ни ему, ни себе, когда он целует меня в ответ этим своим жарким, неуступчивым ртом, и гладит так, будто я – величайшая драгоценность на свете, и сжимает в объятиях до хруста рёбер.

И я не знаю, не знаю, не знаю, что будет дальше.

***

Из зеркала на меня смотрит обтянутый кожей скелет. Щурит зелёные глаза, блёклые из-за недосыпа и толстых стёкол очков, кусает губы.

У меня на голове не осталось волос. И во мне ничего не осталось. Только обречённость. Густая, тягучая обречённость, из которой не выбраться, даже если очень захочется.

Он сам приходит ко мне после отбоя. Мы долго молчим. Он смотрит в никуда, я – в окно. А после он притягивает меня к себе порывисто и нервно, и целует в лоб, в переносицу, в щёки, в подбородок, и твердит, твердит, как сумасшедший, что не позволит мне умереть. Я хочу рассмеяться, но получается сорванный всхлип. Он ловит его губами, руками, вытряхивает меня из пижамы, и потом мне сладко, сладко, сладко от его тела рядом. И горько, горько – от скрипящей на зубах безнадёги. И он говорит, что я красивый; красивый – без волос, на грани анорексии, полутруп! Красивый. Я не плачу – я вою, вжавшись лицом в его худую грудь. А он обещает, что отыщет средство. Что всё у нас будет хорошо. Что я поправлюсь. И выдыхает: «Я лю…», но я зажимаю ему рот, и почти кричу, и говорю, чтобы он не смел этого произносить, чтобы он не смел меня…

Потому что у меня в запасе – в лучшем случае пара месяцев.

А ему тридцать восемь. Всего лишь тридцать восемь лет. И он совершенно здоров.

***

Ко мне приходит друг. Один из тех, что вычеркнули меня из своей жизни, услышав о диагнозе. Долго мнётся, что-то бормочет. Не пытается приблизиться. От меня на километр фонит таблетками – конечно, ему не хочется. Он говорит что-то про то, что будет молиться за меня, и ещё про современную медицину. Я думаю о жёстких губах того, кого я возненавидел с первого взгляда, и мне там, внутри, отчего-то жарко, хотя я уже давно постоянно мёрзну.

Друг уходит, не дождавшись от меня ответа. Я остаюсь один.

Вечером приходит он. Уставший, вымотанный, обессилевший. Мне больно видеть его таким, но не видеть ещё больнее. Я прижимаю его к себе, суетливо целую в висок. И всё же говорю:

– Давай… давай завтрашний сеанс будет последним.

И ещё говорю:

– Я устал.

И ещё:

– Ты… Мы не заслуживаем этого.

А он молчит. И опять на меня не смотрит. Бездумно гладит мои бессильные, бесполезные руки. И уходит, срываясь с места, раньше, чем я понимаю, что на моих ладонях – его слёзы.

Это меня ломает.

На следующий день он собран и угрюм. И я тоже. Я мысленно прощаюсь со всем вокруг, но эгоистично, малодушно тяну с главным прощанием. Не могу выдавить из себя это горькое слово. Не могу. Мне больно – и дело совсем не в разрывающейся голове. Я дышу глубоко и размеренно, успокаивая себя, и позволяю себе последний взгляд перед тем, как уйти.

И обещаю себе с невесть откуда взявшейся злой убеждённостью: я больше никогда не позволю ему разбиться. Если выживу. Разумеется. Если.

***

Когда я прихожу к нему в кабинет – в последний, слышишь, Гарри, в последний раз, – он невидящим взглядом гипнотизирует какие-то бумаги. Должно быть, результаты. Мне хватает этого взгляда, чтобы понять; внезапно ослабевший, я прижимаюсь лопатками к двери и бормочу что-то про то, что не дурак. Что не надо озвучивать – пожалуйста, Северус, не надо! Что я просто… просто уйду.

А он поднимает голову. Смотрит на меня так растерянно, будто я сморозил несусветную глупость. И поднимается. И торопливо шагает ко мне. И обнимает. И шепчет дрожащим, слабым голосом:

– Здоров, понимаешь? Здоров…

А я – не верю. Своему счастью. Нежданному, невероятному счастью, подаренному несправедливой жизнью. А он целует меня, целует, целует везде, где может, и плачет, и я плачу тоже, и оба мы цепляемся друг за друга, словно от этого зависят наши жизни, и смотрим друг другу в глаза, и почти не дышим.

А через несколько месяцев у меня начинают расти волосы на голове. Ещё через год отрастают ровно настолько, чтобы он, скользя ладонью по моему затылку, мог хрипловато выдыхать что-то про ежей. Ещё через два года я возвращаюсь в колею окончательно – заканчиваю колледж, нахожу работу.

Я всё ещё просыпаюсь иногда в холодном поту с мыслью о недолговечности и хрупкости моего счастья. Но он спит рядом, вымотанный ночной сменой.

И я глажу его волосы, и он подтягивает меня к себе под бок, целуя в лопатку.

И всё у меня – у нас – хорошо.

3
{"b":"633990","o":1}