А ночами накладывал Заглушающие чары, с остервенелой, торопливой злостью скользил ладонью по твёрдому члену, и перед глазами вставало весёлое лицо, и под веками змеились чётко очерченные изгибы мышц, и он ещё долго лежал без движения на боку, и пижамные штаны ощущались в паху липкой сыростью, и хотелось плакать, но не было слёз.
Неделю спустя он сидел на своём привычном месте под деревом. Рядом полулежал довольный, расслабленный Джеймс, наблюдающий за Лили издалека: она ещё сторонилась его, но было что-то такое в изгибе его губ, в умиротворённом выражении лица, что можно было понять – никуда уже Эванс не денется. Они даже не говорили, только изредка перебрасывались ничего не значащими фразами; Ремус снова читал. Экзамены надвигались неотвратимо, но, видимо, это волновало только его.
Сириус присоединился к ним через полчаса. Рухнул возле Люпина, закинув руки за голову, на траву, всмотрелся в голубое-голубое небо и сыто проурчал:
– Восхитительный сегодня день.
А пахло от него – терпко и горьковато – сексом. И духами.
В животе свернулся клубком огромный дракон, шипастый хвост врезался в рёбра. Ремус уткнулся в книгу, не видя ни строчки перед собой, усилием воли запретил себе опустить голову, позволить волосам завесить глаза. До побелевших костяшек сжал пальцами жалобно хрустнувший переплёт. Рядом полусонно завозился Джеймс, с тихим смешком заметивший:
– Кто-то отлично провёл время, а?
– Есть такое, – Сириус повернул голову, неосознанно прижался щекой к бедру Ремуса. Хитро покосился на книгу в его руках, добавил с мягкой, беззлобной насмешкой:
– Всё лучше, чем зубрёжка.
Люпин запретил себе сбиваться с ритма дыхания. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Сосредоточиться на книге. Незаметно прикусить щёку изнутри. Строчки перед глазами сливались в единое чёрно-белое марево.
Он не уйдёт. Не сейчас. Слишком показательным, слишком откровенным будет это бегство. И его уже ни на что нельзя будет списать. Сириус поймёт. Он умный, Сириус, он понимает слишком многое…
Ему пришлось прождать час. Целый час – между воняющим чужим телом Сириусом и отпускающим по этому поводу шуточки Джеймсом. Потом Блэк встал на ноги, потянулся, прогнувшись в спине, махнул рукой.
– Темнеть начинает. Пойдёмте в замок. Рем?
– Я… я ещё посижу, вы идите, – вышло почти ровно. По крайней мере, Люпин на это надеялся; его выдержка вот-вот готова была дать сбой. Он взглянул в глаза Джеймсу, терпеливо вздохнул. – Идите. Я закончу с чтением и догоню вас.
Два почти одинаковых подозрительных взгляда прожгли в нём, как ему показалось, следы, как от маггловских пуль. Но Поттер всё же потянул Блэка в замок. Ремус Люпин остался в милосердном одиночестве. И теперь, когда у его позора не осталось свидетелей, спрятал мокрое лицо в ладонях, давая волю первому глухому всхлипу.
Он ненавидел чувствовать себя слабым. Он был мужчиной, ему было семнадцать лет. Он не должен был плакать. Не теперь – и не из-за другого мужчины. Предпочитающего бойких гриффиндорок, или хохотушек хаффлпаффок, или умниц из Равенкло, или и вовсе…
Ремус Люпин не попадал ни в одну из категорий. С вероятностью в сто один процент.
Он просидел под деревом чуть ли не до ночи, и только везение спасло его, шмыгнувшего в замок после отбоя, от бдительного патруля Филча: миссис Норрис, очевидно, была занята более интересными учениками, и он почти без проблем попал в Башню, пусть и под недовольное ворчание Полной Дамы. А утром Ремус Люпин был, как всегда, серьёзен и собран. И выговаривал Джеймсу за разгильдяйство. И помогал Питеру с Трансфигурацией. И не смотрел в сторону Сириуса.
Не смотрел. Не смотрел. Не смотрел.
Бродяга недоумевал. Злился, требовал объяснить, пытался выяснить отношения. Ремус отделывался ничего не значащими отрывистыми фразами и сбегал. Прятал взгляд, зябко кутался в мантию, как будто за окном не стоял апрель. Затыкал скулящего внутри Зверя, игнорировал укоризненные взгляды Поттера. Пытался жить, пытался забыть, и у него – правда – почти получалось, но за всей этой душевной кутерьмой он совсем забыл про одну вещь, про которую забывать ему было нельзя.
Полнолуние.
Нет, разумеется, в эту страшную ночь он, как и должен был, отправился в Визжащую Хижину. У него даже хватило ума попросить Джеймса наложить на двери хлипкой хибары заклинания – чтобы не вырвался обезумевший оборотень. А потом самообладание и благоразумие закончилось. На пол сполз дрожащий от неминуемой боли превращения человек; поднялся монстр. Запрокинул голову и завыл – коротко и глухо. Ему, животному, невдомёк было, отчего так неспокойно и тяжело под густой шерстью, но горечь, в такой ипостаси ставшая чем-то вроде назойливой мухи, напоминала о себе тупыми уколами боли.
Если бы Люпин догадался, что звериная сущность впадёт в ярость, он бы, наверное, смог что-то предпринять. Выпросить у Слагхорна зелья, успокаивающего нервы, под предлогом волнения из-за экзаменов… Категорически запретить друзьям даже приближаться к Хижине…
Но блестящий ум не выручил его в этот раз. Монстр пошёл на таран. Полновесно врезался в застонавшее дерево. По ту сторону вскочил на ноги Сириус. В эту ночь именно ему довелось нести вахту – о, если бы только Ремус знал об этом…
От Человека там, за невзрачным деревом, разило потускневшим, но чётким ещё запахом Чужого. Или Чужой. Зверю, в сущности, не было разницы; имело значение лишь то, что этого Человека он считал своим. И он бросился вновь, и вновь затрещала дверь, и его отшвырнуло отдачей, и он заскулил…
– Луни! – голос человека был глух и взволнован. – Луни, ты меня слышишь? Ты меня понимаешь?
Зверь с рёвом бросился на дверь в очередной раз, жалобно взвизгнул – щит врезался в чувствительный волчий нос, и вервольф свернулся калачиком, баюкая пострадавшее место. За дверью чем-то зашуршал Человек, прижался щекой к стене, бросил с отчаянием:
– Что же такое с тобой, Луни…
Зверь не понимал. Зверь хотел дорваться, присвоить, подчинить, рванулся снова, всем весом врезался в дверь, и та – закряхтела, заскрипела, сдаваясь, чары затрещали, расползлись по швам. Вскрикнули петли, ворочая деревянный блок в сторону, в проёме возник Человек: бледный, растрёпанный, палочка наизготове. Что это за палочка, Зверь знал – она умела больно хлестать, оставляя на шерсти алые полосы, а ещё умела лишать сил, заставлять цепенеть и выть от бессильной ярости. Он пригнулся, глухо зарычал, готовый вцепиться в глотку, но Человек вдруг протянул ему руки, пустые, без палочки, заговорил, глядя внимательно:
– Давай, Луни. Давай. Узнавай меня.
Зверь потерялся. Он хотел разодрать тонкую человеческую кожу, выдоить кровь по капле, истерзать, изорвать в мясо! Но другая его часть, слабая, безвольная, двуногая, хотела прижаться к Человеку близко-близко, зачем-то обхватить его лапами (руками, у людей это называется руки), зачем-то губами ткнуться в губы. И вместо горлового рыка вышел тихий щенячий скулёж.
А Человек прошептал:
– Это я, Я, Реми. Сириус. Бродяга.
Последнее слово вызвало смутную ассоциацию, мигнувшую в сознании и пропавшую. Зверь коротко взвыл, бросился вперёд, на Человека, повалил его на пол, бестолково взмахнул лапой, и на смуглой щеке осталась длинная кровоточащая царапина. От Человека запахло кровью, сладко и пряно, и…
– Нет! Нет, нет, нет… – Ремус, путаясь в конечностях, засучил ногами, отползая назад, в дальний угол комнаты, прижался голой тощей спиной к стене, с ужасом уставился на собственную ладонь, безволосую и человеческую. Окровавленную. Сириус поднялся медленно, неловко, прижал пальцы к царапине и с тихим смешком покачал головой. Выдохнул: «Луни», шагнул к нему, но Ремус вскинул перед собой руки, не закричал – заорал, едва не обезумев:
– Не подходи!
– Рем, ты чего? – в глазах Сириуса было столько недоумения, словно это не Люпин секундой раньше оставил на его скуле безобразную глубокую полосу, наливающуюся кровью; словно он не был монстром, чудовищем, способным уничтожить всё, что ему дорого, в порыве животных инстинктов…